Лешка Карцев — я выступал в клубах и красных уголках. Сначала я стеснялся, потом привык, и, надо сказать, в последние дни встречи с избирателями доставляли мне удовольствие. Среди молодых строителей оказался и тот самый Кудрявый, которому я осенью на танцплощадке крепенько дал в челюсть. Тогда он молчал и лишь раскрывал рот, как рыбина, вытащенная из воды. А сейчас, ухмыляясь, стал задавать мне вопросы. И только после официальной части напомнил про челюсть. Кудрявый был горд этим событием и пообещал обязательно проголосовать за меня в шесть часов утра, тем более что в этом году будет голосовать впервые. Так что один голос я заработал самым неожиданным образом.
Вениамин Тихомиров на другой день после выборов поздравил меня и, улыбаясь, сказал:
— Опустил в урну бюллетень за Андрея Константиновича Ястребова… Вот не ожидал!
— Честно говоря, я тоже, — сказал я.
— Если ты попадешь в жилищную комиссию, то, надеюсь, не будешь голосовать против предоставления мне отдельной квартиры?
— Не надейся, — сказал я.
— Хорошо, что ты еще не председатель горсовета! — рассмеялся Тихомиров. — Ты всего-навсего слуга народа… Не забывай об этом.
— Я буду помнить…
— И еще одно учти, товарищ депутат… — уже другим тоном сказал Вениамин. — Разные собрания, заседания, приемы трудящихся — все это в нерабочее время.
— Если у тебя будут какие-либо вопросы ко мне как депутату нашего округа, — сказал я, — не забудь заранее записаться на прием…
Венька не нашелся что ответить и, хмыкнув, ушел.
В этот же день Дима сказал мне, что утром начальник цеха не ответил на его приветствие.
— Я больше не буду здороваться с Вениамином Васильевичем, — заявил Дима. — Очень неприятно, когда тебе не отвечают… У нас дома все говорят друг другу «спокойной ночи» и «доброе утро».
Как депутат я еще не пошевелил и пальцем, а уже на следующий день почувствовал кое-какие преимущества этого почетного звания… В понедельник, вернувшись с завода, обнаружил некоторые изменения в комнате: на окнах новые занавески, полы чисто вымыты, появился приятный желтый плафон на лампочке, и, главное, исчезли две кровати: Венькина и Сашкина. Комната сразу стала огромной и пустой. Можно было посредине поставить стол для настольного тенниса и, вооружившись ракетками, с кем-нибудь сражаться… Да, и еще одна деталь — это длинная зеленая дорожка, которая протянулась от двери до окна. А утром появился улыбающийся комендант и, пожелав доброго утра, чего раньше с ним никогда не случалось, сказал, что в ЖКО обсудили мою заметку, написанную три месяца назад для стенной газеты, и приняли меры: комната отдыха для рабочих, о которой я писал, будет оборудована. Уже есть указание приобрести телевизор новейшей конструкции, портреты космонавтов…
— Мы повесим и ваш портрет, — сказал я. — Рядом с Гагариным.
— А в вашу комнату, — продолжал комендант, — я решил пока никого не вселять…
— Что портрет! — сказал я. — Вам нужно поставить памятник!
— Вы ведь студент-заочник… Будете весной диплом защищать. Вам необходимы нормальные условия.
— Василий Терентьевич, — решил пошутить я, — а меня ведь не избрали депутатом…
Лицо у коменданта вытянулось, потом снова стало улыбающимся.
— Так не бывает, Андрей… Константинович.
Ого, даже отчество запомнил!
Но самую большую услугу оказала мне его жена: она любезно согласилась подержать у себя Лимпопо. Сказала, что ее дети без ума от собачки. Каждый вечер я заходил к ним и гулял с Лимпопо, который по-собачьи, от души радовался мне.
…Одновременно с паровозным гудком в тамбур вскочил еще один пассажир. Он был в синих эластичных брюках, толстом красном свитере и черной котиковой ушанке. Пассажир раскраснелся. Не глядя на меня, прислонил к стене лыжи, поправил на спине рюкзак, стащил одну за другой белые вязаные рукавицы. У пассажира серые глаза, и был этот пассажир — девушка.
Поезд медленно набирал скорость. Эти допотопные пригородные поезда не развивают больших скоростей. И паровоз почему-то прицеплен задом наперед. Окна в тамбуре расцвечены пышной изморозью. Желто-голубые отблески станционных огней играют за спиной девушки. Вагон раскачивается, громыхают и гудят под ногами колеса. Девушка протягивает руку за лыжами и наконец замечает меня.
Мы молча смотрим друг на друга. Я не знаю, что на моем лице, но она растеряна и изумлена. Девушка переводит взгляд на красную рукоятку стоп-крана.
— Если я поверну эту штуку, поезд остановится? — спрашивает она.
— Да, — говорю я.
— Я поверну эту штуку.
— За мелкое хулиганство вы заплатите штраф, — говорю я. — Десять рублей.
— Я убегу.
— Вы хотите, чтобы я заплатил?
— Понимаю, — говорит она. — Это ловушка.
— В таком случае мы оба в капкане, — говорю я.
Мы стоим друг против друга. Стена вздрагивает, и ее лыжи медленно ползут на меня. В самый последний момент я их подхватываю и ставлю рядом со своими. В тамбуре холодно, и пар от нашего дыхания смешивается. Она отворачивается, открывает дверь. Тяжелый металлический гул и шум ветра врываются в тамбур. Клубится пар, пахнет паровозным дымом. В белом облаке пламенеет ее свитер. Она высунулась в открытую дверь. Одно ухо котиковой шапки оттопырилось и трепещет на ветру. Я беру ее за плечи и закрываю дверь.
— Это насилие, — говорит она.
Большие темно-серые глаза, не мигая, смотрят на меня. Я вижу совсем близко припухлые губы, порозовевшие щеки, каштановую прядь волос, которая налепилась на черный мех шапки.
— Здравствуй, Оля, — говорю я.
Тихо и торжественно в сосновом бору. Вокруг толпятся огромные молчаливые сосны и ели. Серые лепешки грубой коры облепили стволы, и лишь выше, где растут ветви, кора становится нежной, желто- розовой. В широко раскинутых зеленых лапах сосны держат снег. Им тяжело, соснам, но они покорно стоят, боясь пошевелиться, чтобы не просыпать свой драгоценный груз.
Я сижу на старом, утонувшем в снегу пне. Одна лыжа стоит рядом, вторая — сломанная — торчит в снегу. Она сломалась на самом изгибе, и неровное место слома желтое, как кость. Я прыгнул с трамплина, и одна лыжа воткнулась в снег. Это обидно: в кои веки выбрался на прогулку и вот — на тебе! Я со зла швырнул обломок в кусты, чем заставил насторожиться дятла, который стучал где-то совсем близко.
И вот снова послышался знакомый стук. Я дятла не вижу, он спрятался в гуще облепленных снегом ветвей, но я вижу, как с высокого дерева сыплется на белый снег коричневая труха. Дятел работает без передышки, с упоением. И как он ухитряется не получить сотрясение мозга? Неподалеку от дерева, где обосновался дятел, проходит цепочка узких следов. Какой-то зверек побывал здесь ночью. А может быть, живет поблизости? И сейчас, притаившись в норе, наблюдает за мной?
Там, за деревьями, мелькает Олин свитер. Она с увлечением катается с горы и совсем забыла про меня. Увидев, как я полетел с трамплина, она подъехала ко мне, поверженному и расстроенному, оперлась на палки и посочувствовала:
— В прошлое воскресенье один парень головой воткнулся в сугроб… Его за ноги вытаскивали.
— А лыжи? — спросил я.
— Лыжи целы, а он нос сломал.
— Лучше бы нос, чем лыжи, — сказал я.
Оля с трамплина не прыгала, она терпеливо взбиралась на гору и, присев на корточки, стремительно спускалась вниз. Каталась она хорошо, но и она один раз упала. Лыжа соскочила с ноги и понеслась вниз. Вот она резво выпрыгнула из колеи, проскользнула под маленькой елкой и со свистом врезалась в сугроб