— А что твой Бог ногу мне не сломает, раз ты его сынок? — и пинок. — А руку мне чего не сломает? — и подзатыльник.
И зачем Пушкин написал «Сказку о попе и работнике его Балде»? Для того, чтобы ребята со двора могли отвешивать тебе щелчки, приговаривая: «с первого щелчка...»?
И тут уже терпеть нет сил.
Алешка приходил домой и с молчаливым вызовом сквозь слезы смотрел на иконы. «А чего, действительно, не заступился Всемогущий?!» Он хотел быть как все, он и был как все, но все его не принимали.
— Я больше не пойду в храм! Отцу не буду прислуживать! — кричал он в сердцах матери.
Та садилась рядом, обнимала за плечи, прижимала к себе, и злость отступала. Мать будто изнутри светилась добром. И даже самые склочные соседи уважали ее и любили. Иногда она доставала Евангелие, открывала его на нужной странице и показывала Алексею пальцем — читай.
И он читал и, волей-неволей, втягивался и начинал идти рядом со Спасителем. «Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам...». «Проходящие злословили Его, кивая головами своими и говоря: э! разрушающий храм, и в три дня созидающий! спаси Себя Самого и сойди со креста. Подобно и первосвященники с книжниками, насмехаясь, говорили друг другу: других спасал, а Себя не может спасти. Христос, Царь Израилев, пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его». «Люди, державшие Иисуса, ругались над Ним и били Его; и, закрыв Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя? И много иных хулений произносили против Него».
— Помнишь, мы говорили, за кого Он страдал? — тихо вопрошала мать. — И ты хочешь оставить Его одного на кресте? Ты мне в семь лет говорил, что ты не отречешься от Него, как апостол Петр в ту ночь... Помнишь? А Петр свой крест заслужил...
И теперь Алексей снова плакал, но уже от стыда за себя и от сострадания к Спасителю. А мать снова листала Евангелие и указывала: «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир».
— Почему они этого не знают?! — спрашивал Алексей о дворовых ребятах.
— Не время, — отвечала мама и еще крепче прижимала к себе.
И весь мир наполнялся покоем и безмятежностью. И старый ребристый тополь за окном кивал ветвистой кроной и каждым листочком: «я знаю, я знаю, я знаю...». И облака над ним тоже знали. И голубь, воркующий на карнизе, тоже знал...
* * *
Петрович вдруг поймал себя на мысли, что с тех пор, как монах сидит рядом с ним в кабине, он ни разу не сквернословил. Будто малодушие какое проявлял. В любой другой беседе сыпал бы, не взирая на пол и звания. Попытался найти этому объяснение, но только ощутил нервное напряжение из-за несоответствия привычного словообразования и того, что выходило наружу. Словно в горле поселился какой-то цензор. Хотел, было, выпалить что-либо позабористее, но не нашел повода. Посмотрел на Алексия, который неотрывно смотрел вперед, и решил-таки сохранить «статус кво» и уважение к сану. Тем более, что молчание попутчика обезоруживало.
— Жаль, что ты говорить не можешь, может, и объяснил бы мне чего, — признался Петрович. — Я ведь тоже часто думаю, жизнь она только здесь, или там, — он кивнул вслед свету фар, — тоже что-то есть? Если есть, то меня точно в ад определят. Да не мотай ты головой. Точно тебе говорю. Ох, я там позабавлюсь.
Инок посмотрел на водителя с явным удивлением.
— А?! Интересно?! Я для себя специальный ад придумал. Попрошу у черта ответственную работу. Буду дрова колоть и в костер под котлы подкладывать. Попрошусь к тем котлам, где политики вариться будут. Желающих, конечно, много будет, на конкурсной основе, наверное, принимать станут. Но меня точно возьмут, потому как бабы здесь мне надоели, водка — тоже, а то, что я матом ругаюсь... так к такой работе без крепкого слова и не подойдешь. Уж я дров жалеть не буду! От всего народа отработаю. Не покладая рук, как и положено в аду. Всех попарю! А для педиков газ проведу, чтоб пламя голубое было, соответственно их нежному восприятию. Вечный огонь, шалить-палить. Персонально за каждым буду ухаживать. Так-то...
Пару минут Петрович помолчал, получая удовольствие от нарисованных сцен, которые он себе ярко представлял. Но внутреннее веселье вдруг сменилось неожиданной пустотой и грустью. До ада было уже недалеко, а был ли позади рай? Если б можно было в жизни, как на трассе притормозить, где бы остановился? Когда Лиду в первый раз поцеловал и понял, что теперь это его вторая половинка? Когда первенца на руках баюкал? А все остальное — пахал-ехал!.. А монах этот что? Сразу в рай? Да кто же его знает, почему вырядился он в черное и выбросился из этого переполненного автобуса под названием «жизнь».