изможденным восковым лицом покойника. Держась за стенку руками, пошла, пошла по полатям к голове бабушки. Наклонилась и ласково тронула высохшее лицо.

— Ну, наконец-то, обрадовалась бабушка. — Заждалась я тебя, родненькая.

— Работа, — прошелестела Смерть. — Сколько тут вас. С ума вы посходили, что ли? Мрете и мрете. Только и слышно: Смерть туда, Смерть сюда. А Смерть-то одна.

— Я понимаю, — вздохнула бабушка. — Ты уж, девонька, не гневайся на меня. Бегала я от тебя, глупая была... Сколько раз я тебя обманула...

— Что же в этом хорошего? — недовольно спросила Смерть. — Не меня ты обманывала, себя.

— Так, родимая, так. Да, пока живешь, все надеешься. Куда ты меня там у себя пропишешь? Тут-то я верующая, но беспашпортная...

— Ох, горе мне с вами, беспашпортными, — посетовала Смерть, — шибко много вас у меня. Пусть господь-бог решает.

— Вот оно как, — вроде бы возмутилась бабушка. — Погодю помирать.

Тут и Смерть возмутилась:

— Гляжу я на тебя, вроде бы и не женщина ты. Должна ведать — нельзя годить с тремя делами — рожать, помирать и с... Так чего же ты хочешь сейчас?

— Срамница, — сказала бабушка. — Справляй уж свою работу, окаянная...

— Обзываться будешь...

— Не буду, родимая, не буду... Я начальство паважаю. Прости язык мой, милостивица... Помстилось мне, будто перед смертью мы все равны. Не гневайся, панночка.

— То-то, ну давай... — И вновь Смерть ласково коснулась бабушкиного лица.

— Стой, стой, окаянная! — как на корову, опять прикрикнула бабушка. — Хочу я, чтобы на том свете я была вместе со своим хозяином горепашным.

— Это уж как решат.

— Ну и раздумала я тогда помирать. — Бабушка зашуршала дерюжками, попыталась подняться.

— Добро, добро, — испугалась Смерть.

— Я еще не все сказала. — Бабушкин голос окреп, и слова у нее пошли чистые, хотя и редкие: — Внучок... горепашец... Жизни теперь мало веры. Тебе... Смерти... его доверяю... Пригляди... В обиду не дай...

— Да ты никак со мною торгуешься? — Смерть поджала губы.

— Все, панночка... Все, милостивица... Не столковались... Не судьба мне умереть...

— Хорошо, хорошо, — сдалась Смерть. — У-у, семя крапивное... По старой памяти, так и быть, замолвлю словечко.

— Хорошо... Хорошо... Хороша як... Хо-ораша-а... — Морщины на лице бабушки разгладились, темный лик ее осветился улыбкой, будто бабушка и не умирала, не уходила навсегда из жизни, будто не она лежала в последний раз на истерзанном ее телом, сбитом в ком сеннике, а молоденькая и легкая девчушка вытянулась после счастливого сенокосного дня на мягкой кровати, замерла в ожидании мужа или солнечного луча, который погладит ее лицо и откроет веки. Андрей испугался, до чего же красива его бабушка. Что ей открылось уже там, по другую от него сторону, за чертой, за стеной? Что она увидела в последнее свое мгновение?.. Боже, если бы удалось это узнать, если бы можно было возвратиться оттуда и рассказать. Может, все вокруг стали бы счастливы и добры.

Андрей боялся пошевелиться, захваченный великой тайной смерти, быть может, большей тайной, чем рождение. И Смерть сама была захвачена этой тайной, стояла не шелохнувшись. Вдруг бабкины губы вновь ожили и зашевелились:

— Передаю... передаю... — комарино прошелестело от полатей.

— Что, что?.. От кого? Кому? Кого?

Но ни на один из этих вопросов ответа уже не было и не могло быть. Их унесла с собою бабушка. Их надо искать и найти самому. И он будет искать и найдет. Найдет!..

Смерть посмотрела на Андрея и склонилась над бабушкой. Что она там с ней делала, он не видел. Но бабушка задышала, задышала и смолкла, вытянулась на полатях. А Смерть прежним путем, ощупью, по стенке, пошла к ногам. Исчезла, растворилась ее кортовая деревенская юбка, восковое лицо. А Андрей всколыхнулся и полетел в райскую страну.

Прекрасно, солнечно и сытно было в этой стране. Но что-то Андрею не нравилось: очень уж, видимо, тепло и сытно. А он не привык ни к тому, ни к другому. Более того, он не верил, что такое одновременно может быть. Если все хорошо, значит — неправдоподобно, нечисто. Завлекают его. И все в нем возмутилось против райской благостной изобильной и непонятной доброты. Он не привык, не мог верить доброте, доброта убаюкивает и расслабляет. Ее специально изобрели для беспризорников, но его бананами не купишь.

Андрей попытался подняться, и в ту же минуту райские кущи исчезли. Он почувствовал, что находится в гробу. Добротном стальном гробу. В нем было холодно, как в могиле, и темно, как в могиле, и тихо, как в могиле. И скован он был по рукам и ногам, спеленат, как в могиле или в детской зыбке. И выхода из могилы не было.

Он не испугался. Растерялся. Не мог понять, есть ли у него руки, есть ли ноги, или только голова, бесполезная и беспомощная без рук и ног. Начал припоминать, куда же все это девалось. Припомнить не смог, но голова сама по себе поднялась и безбольно, но со звуком ударилась о крышку гроба, как он решил. В воздухе родился сверлящий уши звон, сладостно торкающей болью вонзился в позвоночник. Андрей обрадовался: появились позвоночник и уши. Он начал множить звук и звон, биться головой о свой гудящий гроб. И постепенно начали расти руки, ноги, стала оживать память.

Голова уже соображала, но не могла объяснить тишины. Ведь должен был покачиваться вагон, должны были стучать колеса, звякать сцепки. А стояла тишина, только гудела ферма. А тишина ему ни к чему, он должен торопиться в другую жизнь. Нет, не в райские кущи, а к Кастрюку, Жукову, Тамаре.

Андрей вывалился из своего гробика на гармошечный, не холодный и не теплый пол вагона. Но двигаться еще не мог, хотя уже знал, что у него, как и у всякого исправного беспризорника, есть и руки и ноги. Ноги, чтобы убегать от милиционеров, руки, годные на все.

Но Андрей еще не мог подняться и одолеть самопехом те жалкие десять — пятнадцать шагов до стенки вагона, к которой были приварены скобы. Он пополз. Опять же не по-солдатски, не по-пластунски, как принято ползти, а так, как это проделывают обычно дождевые черви, засмыкал телом по железу, в кровь расшибая лицо и руки. И бросил себя на вагонную стенку, к скобам.

Бросился и не удержался, тут же тестом оплыл вниз. Не скобы, не железо ухватили его руки, а... что-то мягкое, что нельзя удержать в руках... Шерсть?..

А, это ты... Опять ты. Фашистская черная псина. Нагнал, настиг. Радуйся, псина... И я тебя зубами. Еще неизвестно, кто кого на тот свет спровадит... Нет тебе покоя на том свете? И на этом не будет тебе жизни.

— Я мертвый. А мертвые сильнее живых.

— Это среди собак. А среди людей — живые сильнее мертвых.

— Много помогли тебе твои живые? Дядька, тетка, директор, Гмыря, воспитательницы? Им нет до тебя дела. Они гонят тебя, они отсылают тебя ко мне...

— Врешь, врешь, псина. Собака лает, ветер носит... Ты их покусал, но заживут их раны.

— Заживут, но появятся другие. Не один я на свете. У меня множество лиц, много зубов...

— Выбиты зубы...

— Это только тебе кажется...

— Мертв ты уже.

— Мертв? Что же ты меня боишься? И мертвые силы имут, и призраки...

— Нет! — И Андрей снова бросился на пса. И снова оплыл вниз. Множество раз, пока в мозгу, в сердце — во всем теле ничего не осталось, кроме ненависти, пока из этой ненависти не вызрела уверенность, что он вырвется из вагона, грозящего стать его могилой, он рвался из своего гроба, как рвутся птицы сквозь оконное стекло. Но не упал бездыханно замертво, подобно этим птицам, а вырвался, вылетел. Кульнулся из вагона на грязно-серый снег и принялся лизать его непослушным языком.

Снег был соленым и алым — это сочилась из Андреевых изодранных губ и десен кровь. Но боль все

Вы читаете Судный день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату