Когда повозка, направляясь к дюнам, обогнула здание, мы с Сеньором остались с глазу на глаз. Он приказал мне поведать о том, что ждет впереди: после отъезда герцога Брауншвейгского этот вопрос его сильно беспокоил. Но прежде всего он потребовал, чтобы моя сорока отлетела куда-нибудь подальше, с глаз долой. Я прогнал ее, и она, описав широкий крут, исчезла за деревьями.

«Ну, я тебя слушаю».

Сердце мое внезапно преисполнилось уверенности, признаться в которой никак невозможно: я вмиг осознал, что дело его не переживет столетий, это иллюзия. От его трудов ничего не останется. Девизы, что он приказал высечь у входа в залы, сотрутся, его дворец будет разрушен и сожжен, его инструменты погибнут.

Мне вспомнилось, что говорил Якоб Лоллике, созерцая вдали дворец короля Дании, где архитекторы Ураниборга недавно завершили свои более Чем двадцатилетние смелые опыты. Мой пастор стоял тогда на последней, высящейся над морем скале Вестсрнеса, и он сказал так: «В день, когда строительство подобного сооружения закончено, не должны ли мы вообразить его преданным запустению или немой власти песков, подобно древнему Вавилону?»

Приметив мое волнение, Сеньор встревожился:

— Да что это с тобой? Выкладывай!

Я объяснил, что меня только что настиг посреди дороги Густав Ассарсон, хотел напугать.

— Он говорил с тобой обо мне?

— Скорее настаивал, чтобы я с ним о вас поговорил.

— И что же он хотел узнать? Потаенное.

— О чем это ты?

— Этот мерзавец спит и видит, как бы вас погубить. Любые враки пускает в ход, лишь бы все вас возненавидели.

— Враки? Какие же?

— Тс самые, какими он и меня донимает: будто я одержим дьяволом. А раз вы допустили, чтобы я родился, чтобы рос под вашим кровом, вы тоже пособник нечистой силы.

В его глазах мелькнула печаль — пусть еще не доброта, до такого не дошло, но то был взгляд, заставивший меня забыть, что этому лицу недостает носа.

Кажется, Христос внял моей молитве.

На следующий день после отъезда короля Шотландии меня посадили в тюрьму на восемь дней под тем предлогом, будто я крал хозяйское пиво. Обвинение, не более и не менее справедливое, чем если бы его возвели на меня днем раньше или днем позже. Лишенный выпивки, я не мог пустить в ход свои способности колдуна. Таким образом, моя невоздержанность была в высшей степени полезна моему хозяину. Увы, господин Браге на несколько дней отправился в Копенгаген, да еще в Роскилле собирался заехать, у него там были дела, в которых мой пророческий дар ему никак послужить не мог. Вот он и подумал, что за время его отсутствия жители острова должны убедиться, что я не пользуюсь никакими привилегиями, это, по его разумению, был ловкий ход. Следовательно, заточению меня подвергли, дабы восстановить мое доброе имя.

По правде сказать, я от такой заботы едва не умер. Если бы его сестра София не вернулась на остров, мне пришел бы конец. Сидение взаперти в подвале флигеля для челяди, в настоящей камере, именуемой донжоном, хоть и упрятанной под землю, чуть не лишило меня рассудка. Моя сорока какое-то время бродила вокруг стены, но вскоре исчезла. Говорили, что она умерла, да верно, так оно и было: я больше никогда ее не видел. Лакеи, над которыми я часто подсмеивался, когда мой хозяин еще покровительствовал мне, теперь сводили со мной счеты, донимали, не давали спать, мочились на меня через слуховое окошко, подбрасывали туда дохлых котов и ворон, крича: «Йеппе, к тебе посетитель!»

Внезапно мне открылась новая и страшная способность моей памяти: во мраке подземелья она разворачивалась, как нежный лист молодого папоротника, распускала в моем мозгу свои вырезные отростки, очерченные столь четко, что не ускользала ни единая самомалейшая подробность. Я заново оживлял одну за другой все те мысли, что бередили душу с той поры, как я появился на свет, все образы, что томили меня. Сеньор предстал передо мной на песчаном берегу, как тогда, в первый раз, без носа и без одежд, и проплыли давние грезы о земле Исландии, и ожили вновь те жуткие, дикие фантазии, с которыми моя память всегда связывала цифры: химеры, раздутые трупы, выброшенные морем, всякие мерзости, услышанные, подсмотренные или испытанные на себе в те времена, когда Густав вытаскивал меня из какого-нибудь укрытия и с гнусной поспешностью тащил показывать морякам.

Ну, стало быть, София Браге нарушила распоряжение брата и приказала выпустить меня из-под замка.

Меня отмыли. Утешали, прослышав о том, что я лишился своей сороки. Отогрели моего брата-нетопыря. Угощали сушеными фруктами, пивом и заправленной маслом похлебкой в круглой миске с ковшиком. Наконец, когда я среди стольких забот совсем растаял, изнемог от дивного облегчения, служанка Ливэ, осушая мое истерзанное тело, которое она облекла в мягчайшие ткани, с полного одобрения своей госпожи взбодрила мою мужественность, что очень их насмешило, а мне доставило наслаждение, которому, как я видел не раз, предавались и моряки, и поляк-садовник, и даже Йохансон, он того не скрывал и уверял меня, что сам хозяин этим занимается, хотя нам запрещает.

Господин Браге возвратился домой не один: с ним прибыл математик Ротман. В его присутствии он не посмел разбушеваться, хотя ему очень этого хотелось (ведь, оставив меня томиться под землей, он меня обнаружил гуляющим на солнышке и нарядно одетым). Его юный гость, похожий на печальную цаплю, носил красный плащ, на изнанке которого пестрело множество разноцветных нитей и ленточек; он признался хозяину, что некогда подарил мне очки. Выходило, что я скрыл это от своего господина.

Услыхав об этом, Сеньор омрачился, однако ничего не сказал. Филипп Ротман привез новые очки, но эти плохо подходили к моим глазам, и он обещал мне другие. В конце концов Тихо Браге стал проявлять крайнее недовольство тем, что Ротман пытается вовлечь меня в некий таинственный заговор по поводу всех этих ниток и лент, что он носил под плащом, уверяя хозяина, будто они ему нужны, чтобы «ткать свою память». Сеньор решил, что это метафора вроде тех, какими пользовались философы древности или евангельские персонажи. Что до меня, я сразу понял, о чем речь: располагая ленты и нити в определенном порядке, связывая их, создавая сочетания цветов, математик ландграфа Гессенского приводил их в соответствие со сплетениями своей памяти, ему было довольно бросить взгляд на голубую, красную или зеленую ленту, чтобы вспомнить ход мысли, который трудно восстановить без помощи пера и чернил. Итальянец по имени Камилло прославился тем, что ввел в употребление этот прием, и всю Европу объехал, помогая преобразовывать кунсткамеры (таковая имелась у Софии Браге) в «театры памяти», где всевозможные предметы, будучи расположены в символическом порядке, являли наблюдателю обобщенный взгляд на мир видимый как зримое воплощение мира идей.

Ротман объяснял Сеньору, каким образом это происходит. Увы, сам Тихо Браге при малейшем споре предпочел бы по обыкновению засесть за свой стьернеборгский стол в форме полумесяца и исписать кипу страниц: не владея искусством упражнять и изощрять свою память, он ничего не понимал в таких хитростях, помогающих нашему уму, пренебрегая второстепенным, напрямик устремляться к сути.

Столь же тщетны были мои усилия, когда Тихо Браге приказывал мне описать ему то, что творится у меня в голове в минуты, когда я пускаю в ход свой дар запоминания: я мог сколько угодно лезть вон из кожи, толкуя ему о видениях, словах, небылицах, что пронизывают мой мозг, равно кошмарные (а подчас и похотливые, ибо это зависит от простых прихотей фантазии). Мог ли я объяснить этому человеку, воодушевленному мудростью землеустроителя, что мой ум не брезгает картинами греха и распутства, использует и шутку, и словесную игру, если он считал, что блага познания даются лишь тем, кто достаточно добродетелен, чтобы удостоиться их?

Как бы там ни было, к признательности, что внушал мне Ротман, человек, прояснивший мое зрение, на сей раз примешались восхищение, лихорадочный восторг, радость не меньшая, чем если бы я повстречал в толпе кого-то, кто разделял бы со мной мое уродство. Я пожирал его глазами со вниманием, достойным пса, что глядит из-под стола.

Все это бесило Сеньора чем дальше, тем сильнее. При первом же подвернувшемся поводе эти двое опять поспорили насчет вращения Земли. Несмотря на вмешательство его сестры Софии, перепалка разгоралась, подобно иным пожарам, которые считали потухшими, а они вновь вспыхивали и дом сгорал дотла. Ссора дошла до постыдных крайностей от которых стало неловко как тому, так и другому, но было поздно. Филипп Ротман на второй же вечер отплыл в направлении Мальме, осыпав Тихо Браге прощальными комплиментами, являвшими собою лишь дань форме, на которую Сеньор отвечал с язвительной церемонностью.

Окажись он в тот день с глазу на глаз с Ротманом, он бы, несомненно, куда спокойнее выслушал эти его «коперниковы бредни». Но место в высших сферах Ураниборга, освобожденное Элиасом Ольсеном, успел занять новый приближенный помощник. Он рьяно поддерживал хозяина в споре и своим безоговорочным восхищением отныне стал побуждать его никому ни на йоту не уступать в том, что касалось доктрины.

Христиан Сёренсен — так звали этого нового ученика. Он происходил из бедной семьи, жившей на юге Зееланда, в селении, носившем немецкое название Лонгберг, что по-латыни звучало бы как longomontanus. Это слово стало его прозвищем.

Лонгомонтанус был среднего роста, его одежда напоминала оперение ворон и некоторых пород уток, что водятся в Польше: глубокий черный цвет с шелковистым отливом, в котором сквозят оттенки синего и муарово-зеленоватого, а то и мелькнет алая искра. В годы своей крестьянской юности он был свинопасом. Это я в один злосчастный день узнал на собственной шкуре, когда вздумал насмехаться за столом над Николасом Урсусом, который тоже в детстве пас свиней. Он стал злейшим врагом Сеньора, когда похитил его труды и опубликовал под названием «Fondamentum Astronomicum»,[13] чем создал себе имя в Богемии, у себя на родине. С той поры, чтобы потрафить Господину, я не раз изощрялся, вспоминая за общей трапезой этого мерзавца, его наряд индюка, кюлоты, расшитые желтыми крестами, оранжевый гульфик с голубыми Фестонами, шляпу, словно бы покрытую серебряными талерами, и духи, на которые он не скупился, лишь бы заглушить зловоние свинарника, в котором был рожден.

С тех пор как среди нас появился Лонгомонтанус, мне дали понять, что зубоскальство по сему поводу надобно прекратить. Сеньор с первого дня щадил его, так они были похожи. Этот молодой человек двадцати восьми лет, кроме достоинств, которыми обладал его господин, имел вдобавок и те, какими тот отнюдь не блистал. В числе первых были упорство и методичность. К категории вторых я бы отнес скромность и терпение, которые Тихо Браге весьма охотно поощрял в других, но сам не практиковал.

Подобно ему, Лонгомонтанус был светловолос и рыжеват, кряжист, круглолиц, с полными губами, но усы имел короткие. Одеваясь в черное, он казался белолицым. Кисти рук у него были того рода, какие часто рисуют на картах: крупные, очень красивые, с прямоугольными ногтями.

Даже сыновья Господина, Тюге и Йорген, не походили на своего отца до такой степени, как этот молодой человек, прибывший сюда с другого конца страны. И они, несмотря на свой нежный возраст, не были так послушны. Тюге уже доходил до того, что противился родителю, а Лонгомонтанус ни за что на свете не сказал бы ему ни слова наперекор Если их взгляды на движение небесных тел кое в чем и разнились (ученик в отличие от учителя полагал, что Земля вращается вокруг своей оси), то их характеры, не считая гордыни, совпадали во всем, да и антипатии тоже. Он и хозяин одинаково ненавидели сыр, болезни, старух и возвышенные места. Тихо Браге боялся всего, что своей высотой превосходило десять фаунеров: прибрежных скал, кровли своего дворца, башен Кронборга, мельницы Мунтхе. Призывая к себе учеников или помощников, он не мог обойтись без помощи шнура с колокольчиком. Ни за что бы сам не отправился за ними наверх. Подъезжая верхом к Голландской дамбе, что возвышалась над бумажной мельницей, он бывал принужден сойти с лошади.

У своего нового помощника он обнаружил и такое достоинство, как любовь к животным. Тот приглядывался к ним, хвалил их, сам кормил, и часто управляющему Хафнеру случалось именно от Лонгомонтануса узнавать, как себя чувствуют его собаки. Под сенью редких рощиц острова паслись пятеро козлят, подарок старшего брата хозяина Стена Браге, коменданта цитадели Ландскроны. Увы, ему приходилось частенько их заменять, так как поселяне убивали козлят, чтобы избавить от потравы свои огороды или чтобы съесть их. Сын мельника Мунтхе по имени Свенн объяснял это простым законом природы: ежели обворуешь людоеда, можно до отвала трескать мясо, которое он приберегал для себя.

Когда этому страшному человеку случалось остаться со мной один на один, без свидетелей, он и до того распоясывался, что уподоблял жребий козлят участи их хозяина, заявляя, что рано или поздно его надо бы прикончить, разрубить на куски и прокоптить, как его папашу.

Я на это отвечал, не давая воли ужасу и жалости: «Но козликам-то всегда присылают замену, вот так же точно король и его заменит другим Сеньором, этот новый, кто знает, может, еще и позлее будет».

Мне стоило немалого труда убеждать себя, что для Тихо Браге все сложится терпимее, чем для его отца. В снах мне мерещилось, что его труды уничтожат, что по его разграбленному дворцу будут разгуливать бродячие псы. А еще надобно заметить, что в довершение невзгод стоило мне замолвить в разговоре с Мунтхе или кем-нибудь из поденщиков хотя бы словечко в его защиту, как меня тотчас изобличали в том, что я слишком хорошо одет, со стороны Сеньора это такая несправедливость, которая сама по себе дает народу право обвинять и его, и меня.

Той осенью случилось событие, слух о котором прошел по всему королевству, и все усмотрели в нем пример дурного поведения моего хозяина.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату