«Мой супруг возвращается завтра, — сказала она, протягивая мне миску похлёбки, — я уж постараюсь склонить его в твою пользу».
На следующий день, увидев Сеньора на пороге моей темницы, я было подумал, что она преуспела. Но он явился лишь уведомить меня, что свадьба его дочери состоится, день назначен, и он дает мне одну ночь — завтра я поведаю ему, какие за сим последуют события.
Я отвечал, что без двух пинт пива мой дух не найдет в себе сил проникнуть сквозь завесу будущего.
«Ладно, получишь свои две пинты», — проворчал он.
Мне принесли кружки, и я осушил их с наслаждением.
В ночь лунного затмения душу мою объял транс воспоминаний. Мои видения были столь ярки и многочисленны, что я ощутил признательность к Джордано Бруно, опередившему меня на путях такого познания. К немалому моему изумлению, каждое слово итальянца запечатлелось во мне с такой точностью, словно это были мои собственные речи. Благодаря ему я постиг важную истину: те представления, что мы сохраняем О прошлом, являются единственным средством обрести власть над грядущим, каковое вмещается в них полностью. Так дух Господень и судьбы царствия небесного запечатлены на малейшем осколке материи, утверждал он.
Итак, моего господина терзало былое. Муки, им доставляемые, вынуждали его уничтожать все воспоминания детства, рано отданного во власть чужой семьи, изгнать из памяти призрак своего отца, вытащенного из могилы и разрубленного на части, дуэль в Германии, лишившую его носа, неосторожности, допущенные в управлении собственными делами. Его страх перед будущим происходил от неведения прошлого, а он, к немалому моему смущению, надеялся, что я усмирю его тревогу.
Вот Джордано Бруно, тот уверял, что никогда не ведал страха. Его память была столь обширна, что он, подобно мне самому, помнил самые пустяковые замечания, подробности любой встречи, цвета одежды всякого, кто оказывался перед ним. Из этой многообразной и четкой картины он, казалось, мог вывести все, что случится впредь. «Богатый или нищий, ученый или нет, — говорил он, — мудрец всегда — географ судьбы, единым взором объемлющий карту своей жизни, хотя ее подробности ему и не ведомы».
Как мне представлялось, Бруно сам превосходно сознавал, чего ему недостает, чтобы стать вровень с величайшими мыслителями. Сожалея, что Тихо Браге так никогда и не призвал его к себе, он завидовал тем свойствам его ума, которыми сам был обделен.
Так вот: и господин Браге, каким бы он ни был блистательным математиком, не знал, что ему для полноты духовного совершенства тоже кое-чего не хватает. Он презирал ту неуловимую мудрость, которая даже смиреннейшему из созданий указывает должное место среди тварей земных, облекая его божественной славой подобно тому, как самомалейшая капля, срываясь с тучи, хранит свое родство с мировым океаном, ибо под взором Господним ни природная малость, ни рабское положение не значат ничего.
Когда наступило время представить господину Браге плоды сих раздумий, он перевел разговор на бракосочетание своей дочери.
Хотя все уже было решено, он снова стал допрашивать меня относительно последствий этого события.
— Увы, — с жалостью возразил я, — вы, как всегда, требуете, чтобы я укреплял вашу уверенность, и отвергаете любую истину, слышать которую неприятно.
— Что такое?! — закричал он. — Не станешь же ты теперь, когда этот брак заключен, убеждать меня, что он в опасности?
— Он по крайней мере хоть подписью скреплен? — спросил я.
— Это будет сделано послезавтра в Копенгагене в присутствии двух свидетелей.
— Нет, этого не случится.
— Любопытно, по какой такой причине?
— По той, что Геллиус — сам дьявол, проникший в ваш дом. Он знает вас и достаточно на вас похож, чтобы соблазнять, искушать и угрожать вам. Предназначив ему в жены свою дочь, вы рассчитывали его приручить, но Лукавого не приручают. Ваша дочь ему не нужна. Не ее он хочет, ему надо прибрать к рукам вас. Геллиус станет причиной вашего падения. Он водится с вашими врагами и льстит им — графу Рюдбергу, этому негодяю, которому вы меня показывали. Мандерупу Парсбергу, отрубившему вам нос, вашему бывшему ученику Николасу Урсусу, что похитил из библиотеки вашу теорию мироздания, а ныне стал математиком при императорском дворе. Геллиус знает и Джордано Бруно, чью книгу, изданную во Франкфурте, он только что вам привез, ему он тоже льстит. Вы утверждаете, что никогда не станете ее читать. Тем не менее вы прочтете ее. Но среди всех ваших недругов Геллиус Сасцеридес знает и главного, самого злого и неумолимого врага.
— Какого же?
— Этот враг, Сеньор, не кто иной, как вы сами. Геллиусу ведомы ваши страхи и то, чего вы стыдитесь. Его лесть поощряет те черты вашего характера, которые для вас губительны.
— Замолчи!
— Для чего было ловить меня, когда я убегал, если не затем, чтобы выслушать? И подумайте сами: умри я в этой дыре, за мою погибель вы были бы наказаны не государем, а только моим молчанием.
«Если Геллиусу ведомы сомнительные стороны вашей натуры, то я знаю другие», — еще сказал я ему и, увлекшись собственными речами, хотел было заговорить с ним о его небесном брате — доказать, что, может быть, ему бы следовало принять у себя этого Бруно, — однако мои последние слова уже тщетно прозвучали под низким сводом темницы: Хальдор захлопнул дверь за своим господином.
Той ночью был большой переполох — и в парке, и перед Стьернеборгом. Собаки надрывались от лая. Запах коней, скрип колес экипажа на аллее — все говорило об отъезде хозяина, который и впрямь отбыл еще до света.
Он направлялся в Роскилле, чтобы проследить за ведением работ в часовне, не допустить ни безалаберности, ни чрезмерных расходов.
После этого он обосновался в Копенгагене, на Фарвергаде, улице Красильщиков, где София Браге поселилась на зимнее время со своим юным сыном, служанкой Ливэ и всеми домочадцами.
Там же он обнаружил своего сына Тюге, настроенного строптивее, чем когда бы то ни было. Младшего, Йоргена, он отправил в академию Серо, одновременно пристроив туда же и племянника, подыскал им какой-то постоялый двор для студентов знатного происхождения, где их приняли с особым почетом, затем, уладив таким образом свои дела, хотел заставить Геллиуса подписать брачное обязательство.
По словам Софии Браге, ее служанки Ливэ и особенно Тюге, который позже вспоминал об этих событиях в разговоре со мной, Геллиус в последний момент запутал дело, создал препятствие, настаивая, чтобы его будущий тесть взял на себя большую часть расходов на церемонию бракосочетания и устройство дома.
Тихо Браге нашел это требование оскорбительным. К немалому облегчению своего так называемого зятя он объявил, что разрывает их отношения. И немедленно изложил все письменно: на бумаге были запечатлены причины ссоры, слова, произнесенные с обеих сторон, суммы, о которых шла речь. Затем пустился объезжать Копенгаген, призывая то тех, то этих в свидетели своей доброй воли. Увы, в довершение неловкости и невезучести он начал с визита к тому самому моряку, что растирал при мне свои детородные части и едва не прикончил одного из слуг, выбросив беднягу в окно: он поехал к этому ужасному Рюдбергу. Думал, что тот на его стороне.
Граф заявил ему, что Геллиус — внук одного из бывших членов королевского совета. В тяжбе, с ним он ничем помочь не может.
Однако же Сенат сошелся на том, чтобы разделить ответственность. Обеим сторонам было предложено поставить свои подписи под решением о примирении, дескать, Тихо Браге и Геллиус Сасцеридес обязуются в будущем воздерживаться от ссор.
Увы, Сеньор потратил слишком много средств на то, чтобы втереть судьям очки, заставив поверить, что вся вина — только на стороне Геллиуса. Он подписал, но не смог безропотно примириться с необходимостью взять на себя какую-то толику вины. Поэтому на Гвэн он возвратился, глубоко уязвленный, после месяца бесплодных усилий, выложив невероятную сумму за восстановление часовни в Роскилле, а дома сверх того был встречен женским бунтом.
В замке Ураниборг его ждали Магдалена, безутешная оттого, что ее брак расстроился, и Кирстен, ее мать, от рыданий переходящая ко вспышкам гнева. И обе они были весьма им недовольны.
Первым следствием восстания, поднятого сиятельной дамой Кирстен Йоргенсдаттер против своего супруга, была возвращенная мне свобода. Я сумел тронуть сердце этой женщины не только своей худобой и жалобами, но тем, что, будучи освобожден с ее помощью, обратил к ней слова, отвечавшие ее собственной грусти, и она с признательностью приняла их.
«Моя преданность господину очень велика, — говорил я ей, — он сохранил мне жизнь, и ему же я обязан тем немногим, что знаю; порой, думая о благодеяниях, которые он мне расточал, я лью слезы благодарности; но в дни, когда с нами был Хорстиг, передо мной приоткрылась другая жизнь, ведь он сулил мне то облегчение, какое может испытать одинокая душа, ступив на райский порог. Его музыка уносила меня в царство, где все земные заботы рассеиваются. Когда мы прощались у Ландскроны, он улыбался мне улыбкой ангела. На следующей день мне, брошенному в темницу, уже стало казаться, что все это было только сном. Но тут появились вы».
Кирстен Йоргенсдаттер не уставала внимать моим речам. Слушая меня, она роняла слезы. Ее дочь Магдалена плакала с нею вместе, и обе спрашивали себя, возможно ли, чтобы такое кошмарное создание, как я, могло столь глубоко волновать женские сердца и так их понимать.
Сеньор, напротив, ненавидел эту моя способность. Ему чудилась в ней причина того, что его очень во мне пугало: умения провидеть грядущее. Он перестал занимать меня работами в Стьернеборге. Я был избавлен от попыток запечатлеть в памяти череду цифр, еженощно пополнявших реестр Сакаля: было похоже, будто я стал вроде зачумленного после своего не в меру точного предсказания насчет свадьбы Магдалены; хотя, по правде сказать, Кирстен Йоргенсдаттер и София Браге этого предубеждения не разделяли, они ублажали меня и распорядились, чтобы мне подавали на стол отдельно, раньше, чем их прислуге.
Сестра хозяина сделалась очень болтливой. Она, как всегда, на летнее время перебралась к нам на остров со своим садовником-поляком. (Ливэ вместе с Тюге задержалась на Фарвергаде.) Едва успев приехать, она принялась сетовать на свое положение вечной невесты, упорно сопрягая невозможность брака с Эриком Ланге и состояние финансов своего брата, благодаря ей теперь полностью мне известное.
Тем, кому, пусть даже и по праву, приписывают пророческий дар, почти никогда не приходится пускать его в ход, имея дело с женщинами. От такой надобности угадчика избавляет присущая им склонность к излияниям. Подчас, чтобы пленить их своими дивными прозрениями, которых нет и в помине, достаточно повторять им то, что они же сами говорили, а потом запамятовали.
София Браге делилась со мной своими опасениями, а я их же ей возвращал. Она нам поведала, что Геллиуса только что назначили главным врачом провинции Скания, невзирая на все публичные склоки, порожденные его распрей с Тихо Браге.
Этот последний еще не знал, что его враг в таком фаворе. Я сделал из этого вывод, что после коронации нового монарха Сеньор не дождется от него покровительства.
— Говори, говори еще, — требовала она, — расскажи обо всем, что ты видишь в нашем будущем!
— Вижу, что ему удастся сохранить благосклонность королевы-матери, — отвечал я. (Вот уж что разумелось само собой, поскольку мой хозяин больше ничьим расположением не пользовался.)
Господин же со своей стороны узнал, что самые благополучные из его копенгагенских друзей мало-помалу теряют свои привилегии. У Веделя, одного из тех, кто был его самым давнишним сторонником при дворе, отобрали должность первого историографа королевства. Озлобление поселян Гвэна, предводительствуемых Свенном Мунтхе, сыном мельника, не утихало. Все распоряжения Тихо Браге по управлению островом теперь приходилось передавать в деревню и на фермы по нескольку раз, но и тогда они не исполнялись. Когда из уст Свенна Мунтхе я узнал, что пастор прихода Святого Ибба ведет переписку с Христианом Фриисом, королевским советником, побывавшим на острове в прошлом году, тем самым, благодаря которому весь Кронборг отныне знал о «мерзостях, творящихся на острове», когда Свенн заявил, что Господин извратил всю жизнь деревни, вплоть до самой религии, я попросил хозяина выслушать мое донесение. Но он велел через посредство своей супруги передать мне, что прекрасно обойдется без назойливых предостережений.
Он приказал мне перетащить свою постель к дверям сиятельной дамы Кирстен, поселиться у Фюрбома вместе с ее свитой и младшими дочерьми Софией, Сидсель и Элизабет. Лишь сестра хозяина сохранила за собой право вместе с ним жить в Ураниборге. Гинекей теперь находился в основном на ферме, в строении, окна которого с одной стороны смотрели на островерхую голубятню, с другой — во двор с водоемом под сенью громадного дерева. Здесь царила беззаботность, не оправданная ничем, кроме уверенности, что долго отдаваться такому