А вот если подал заявку на вступление в кооператив небожителей, если и место за столом рыцарей Аполлона согрел, если окружающие (не все, но всё ж люди толковые, знающие, сами не из последних) видят в тебе гения или почти гения – тут страшно становится. Ждут шедевра, только шедевра, ничего, кроме шедевра. Добротное полотно становится укором, шагом вниз, а кому хочется – вниз? Представим себе историю гадкого утёнка наоборот: покуда был юн и молод, все восторгаются, кричат ура, бросают в воздух чепчики, носят на руках, но с годами из-под облика прекрасного лебедя все более и более проступает гусак. Плывет, рассекая зеркальную гладь пруда, гордо глядит по сторонам, но стоит ему посмотреть на отражение – и никаких иллюзий питать он более не может. Ясно, до последнего пёрышка отчетливо видно, что лебединая пора жизни миновала. Остался гусак. Хороший гусак, упитанный, из такого и жаркое на славу, и шкварок много получится, и паштет страсбургский, и пух, и перья, и даже из горла можно гремушку сделать, разумный обыватель гусаку всегда радуется, но – не лебедь, не лебедь... Иные на гусака обижаются пожизненно. И потому человек старается изо всех сил соответствовать высокому званию лебедя. То есть гения. И творить, выпускать из-под пера, кисти или клавиш рояля только шедевры. Хорошо, если получается. А если нет? Не писать вовсе? Мир лишается добротных творений, что само по себе плохо. Но если у человека такой цикл: на пять, а то и десять добротных (и того страшнее, просто удовлетворительных) проектов приходится один гениальный? И отказываясь от негениального, художник тем самым отказывается и от шедевра? Вот где сошлись искусы — искус воскликнуть и искус промолчать.
Каково ему, памятнику при жизни?
Стоит он на пьедестале, стоит и боится слово в простоте молвить. Вдруг вылетит нечто, служащее не прославлению, а посрамлению образа гения? Или просто не поймут те, что ходят мимо, в дни праздников читают у подножия стихи, иногда даже вне дат приносят гвоздики, подснежники или незабудки? Выход напрашивается: забронзоветь, налиться приятной тяжестью цветного металла. Или, если гипсовый, имитировать эту тяжесть. Хранить многозначительное молчание, лишь в самых крайних случаях издавать 'звук, отчасти похожий на букву 'и' и несколько на 'е'.
Но если и душа живая, и с пьедестала обзор много лучше, нежели с разбитого тротуара, потому видится такое, о чем умолчать просто невозможно, необходимо предупредить, позвать «в ружьё», ударить в набат? Что тогда? Длить величественное молчание? Напрячься и выдать статусную гениальность? Крикнуть как есть, не заботясь о форме, и если сбросят с пьедестала, то и ладно, можно ведь и обыкновенным человеком прожить? Только кто, кроме лиц, ведающих безопасностью государства, прислушивается к обыкновенному человеку? Даже родные и близкие не принимают всерьёз. Нет, пьедестал не награда. Это пост. Выпало – стой, с поста самовольно не уходят, даже если начальник караула перебежал, а разводящий – убит. Стой и надейся, что есть еще порох в пороховницах, а отсырел – штык поможет достойно встретить напасть.
Собственно, все это присказка. Введение. Своего рода экспозиция, без которой обойтись никак нельзя. Поскольку запросто ломиться к самому загадочному из великих русских писателей – и самому великому из загадочных – опасно.
Вокруг — Зона.
(продолжение пишется)
Кафедра Ваннаха: Культура и страх
Когда человек предвидит опасность, реальную или мнимую, его охватывает страх. Страх полезен. Он позволяет не совать руку в огонь; не бродить под крышами, украшенными сосульками; не спорить с начальством и уступать дорогу паровозу. Говоря терминами теории управления, если боль — это отрицательная обратная связь, то страх — это прогноз будущей боли на основе сформированной опытом модели внешнего мира.
Иногда страх вреден. Ну, психические болезни там всякие, мании преследования. Или простейший пример — представим себе двухдюймовую половую доску десяти дюймов шириной. Пройдёте по ней? Легко! А теперь представьте ее на высоте десятка метров. Ни ветра, ни качки. Готовы пройти? Я — нет. Страх. Он резко повышает наш коэффициент передачи по замкнутому контуру, выводя систему на грань, а то и за грань устойчивости.
Страх часто эксплуатируется власть имущими. Старая частушка «С неба звёздочка упала, прямо милому в штаны, Ничего, что всё сгорело, лишь бы не было войны!». Народное, швейковское здравомыслие. Оно, кстати, не помогло российскому населению, которое в начале 1990-х всеми любимые и уважаемые реформаторы спасали от Гражданской войны и Голода, попутно избавив от гигантского, просто чудовищного Общенародного Имущества. При этом старательно эксплуатировались страхи — плакаты там всякие «Купи еды в последний раз!». Выходил к активу губернатор из числа сельских партработников, ударял по столу: «Товарищи, номенклатура наступает!» — и аудитория из бывших партайгеноссе вздрагивала в ужасе.
В генезисе такого важного для понимания истории ХХ века явления, как фашизм, страхи сыграли немаловажную роль. Маленького Гитлера терзали страхи, порождённые близкородственным браком родителей; его пугала реальная школа; страшили более талантливые художники, которым удалось, в отличие от него, поступить в Венскую художественную академию. А перспектива службы в Австро- Венгерской армии в соседстве с евреями и чехами так ужасала будущего фюрера, что он убежал в Баварию.
Но это — неудачник, хоть и заливший планету кровью. Взглянем на страхи человека очень талантливого, но не меньше Гитлера виновного в возникновении фашизма. Речь идет о французе Шарле Моррасе. Уроженец солнечного Прованса, талантливый поэт, он очень любил Францию, её культуру, историю, былых героев. И очень боялся за неё. За страну, зажатую между хозяйкой морей, торговой Англией и растущей промышленной и военной мощью Германии. За страну, которая может раствориться в общечеловеческом, в том, что мы ныне называем глобализацией, в том, что так нравилось социалисту и пацифисту Жоресу. И, пугаясь, — вполне обоснованно, как показала история ХХ века, — Моррас обратился к миру идей, а точнее иллюзий. Обратившись ко временам, когда французский монарх играл первую скрипку в европейском концерте, провансалец с поэтической силой создает идеализированный образ Ancient regime. Ищет для интеллигенции спасения в союзе с «аристократией крови». И — в 1899 г. создает первое из фашистских движений — Action francaise. Дело Дрейфуса дает почву для его антисемитизма. Он постоянно упрекает республику в неспособности защитить Францию, становясь крайне популярным в годы Первой мировой.
Но, защищая католицизм, Моррас в 1920-е вступает в конфликт с Ватиканом. Декларируя французский национализм, он после разгрома в 1940 году осуждает де Голля и «Свободную Францию». Вроде бы отстраняясь от своих соратников, прямо перешедших на сторону Гитлера, он направляет свой