– Где был, там уже меня не будет.

Грета встала рядом с Витеком. Хотела укрыться от сквозняка, который бомбардировал сажей, пучками сухой травы и прошлогодними листьями.

– Витек, она действительно больна, – зашептал в ухо Энгель. – Мы были на рентгене. У нее увеличенное сердце.

– Многие живут с увеличенным сердцем.

– Почему ты к ней так плохо относишься?

– Откуда ты взял, Энгель? Я к ней прекрасно отношусь.

– Помнишь, в детстве ты ударил ее кирпичом по голове. Доктору пришлось зашивать рану. У нее до сих пор шрам под волосами.

– Я этого не помню, Энгель. Может, и ударил, наверное, но не понимал, что делаю. Ведь теперь бы я ее не ударил.

– Да, ты прав. Ее нельзя обижать.

– А кто хочет ее обидеть?

Энгель умолк. Грета свободной рукой придерживала берет, по спине ее, как зверек, моталась прядь светлых, почти белых волос.

На мгновенье их оглушил душераздирающий свист паровоза.

– У-а-а-а! – выл Левка, высовываясь с платформы. Он висел над смазанной скоростью землей, похожей на прелое рядно. Подставлял лицо ветру и наслаждался его хлесткими пощечинами.

– Витек, – шепнула Грета, не оборачиваясь. – Слышишь меня?

Он обхватил ее рукой и склонил к ней голову. Она вздрогнула от его прикосновения.

– Слышу, – шепнул ей на ухо.

– Я хочу извиниться перед тобой.

– За что?

– За все.

– Право, тебе не за что извиняться.

– Ведь ты видишь во мне ребенка. А мне уже шестнадцать лет.

– Это прекрасный возраст.

– Энгель всегда и все делает в ущерб мне.

– Ах, Грета, ущерб этот, пожалуй, не так уж и велик.

– Для меня велик.

Витек слегка прижал ее к себе. Они пролетали переезд, за шлагбаумом лошадь вскинулась на дыбы, разрывая упряжь. Снова взвыл паровоз.

– Я все понимаю, Грета.

– Боюсь, ты ничего не понимаешь.

I

Я не из живописующих и не из живописуемых. Я – бог. Бог, чудовищно изуродованный братьями богами или катаклизмом, который обрушился на мир богов. Создали меня по образу и подобию человека и словно топором отрубили божественное сознание, понимание начал и концов, вырвали божественные глаза, и потому вижу я только маленькую планету да серовато-голубую пустоту вокруг нее, мне размозжили уши, и я внемлю лишь плачу нарождающихся и стенаньям умирающих случайных живых существ в этом захолустном уголке провинциальной галактики.

Не ведаю, один ли я оказался здесь, в этой хилой роще примитивного существования, и есть ли другие братья боги, наказанные или жертвы катаклизма, тоже блуждающие среди этих людей, не способные опознать друг друга и из сохранившихся обрывков воспоминаний воссоздавать картину прежнего бытия, припомнить обратную дорогу, изыскать способы спасения.

Если вы где-то скитаетесь, братья, в этой хилой роще примитивного существования, если погрязаете в мелкой трясине мнимых радостей и реальных биологических мук, если дремлете в зыбком чаду туманных надежд и мучительных кошмаров, если плутаете, утратив ощущение времени, то есть вечности, если бродите в уныло-переменчивых ипостасях этой наипростейшей из форм бытия, если это действительно так, то призываю вас ответить мне каким-нибудь знаком, глубоко укрытым, подобно ладанке у смертных, знаком нашей прежней и необезображенной, неизмельчавшей, неосмеянной божественности, и я опознаю вас и объединю в союз попранной божественности, и мы поплывем на этой маленькой планете, как на спасительной лодке, в нашу утраченную отчизну богов.

II

Кто выдумал людей? Был ли это каприз наших загулявших братьев богов? Или наше ротозейство позволило им зародиться на пылинке, замельтешившей при мгновенной вспышке? Из частицы белка они с усилием выползли на порог, за которым, быть может, ничего для них нет и которого они уже никогда не переступят. Стали они на этом пороге обеими ногами в вертикальном положении и нарекли себя homo sapiens, человек разумный. Принялись искать воображаемое родство с нами, выдумали, что отличаются неким божественным началом от своих ближних, которые ползают по общей планете, бегают на четырех, шести и даже более ногах и не без труда возносятся над ее увядающей поверхностью. И, святотатственно облагородив себя этой своеобычностью, они ежедневно пожирают ближних своих, дабы продлить мгновение бытия, которое по чьему-то злокозненному капризу поставлено в зависимость от самопожирания.

Этот нелепый и, возможно, ничтожнейший вариант секундного присутствия в Непознаваемом мире, эта, пожалуй, уникальная версия, ограниченная строгими рамками рождения и смерти, то есть мнимого начала и мнимого конца, этот нелепый случай хотят возвысить, придавая ему сходство с судьбой богов, ибо кто-то опрометчиво выдал им наше существование. Если бы не тяжкая забота, которая меня постоянно гнетет, я бы смеялся от души, видя, как патетически объясняют люди свой вульгарный биологический цикл. Каким изысканным церемониалом обставляется у них неэстетичный процесс восполнения затраченной энергии, то есть прием пищи, сколько сил тратят они, чтобы приукрасить подброшенный им по воле Великого Каприза инстинкт продолжения рода, то есть размножения, сколько проявляется ловкости, чтобы убить в себе страх перед исчезновением, то есть перед смертью.

III

Что я тут делаю? Я словно зависаю, погруженный в небольшой пруд. Над собой вижу мутное водное зеркало, а в нем, отраженные снаружи, какие-то блики и суетливые тени; эти блики и эти тени напоминают мне о том, чего я не помню и, вероятно, уже никогда не смогу припомнить. Под собой, отдаленный согласно законам оптики, вижу муравейник бессмысленной жизни, то есть примитивной формы бытия, порожденной капризом, необходимостью или попросту ничем. Я взираю свысока на это движение, вытекающее из пустоты и в пустоте исчезающее либо вытекающее из самого себя и в самом себе исчезающее, следовательно, взираю с ужасом, не ведая, долго ли на это смотрю и как долго буду еще смотреть.

Порой движение жизни – назовем это жизнью в соответствии с номенклатурой смертных – подхватывает меня, как рой комаров увлекает за собой частицу воздуха. Только я не способен подчиняться законам смертных. Не умею убивать и потому довольствуюсь падалью, не жажду превосходства над другими личностями, не знаю, что значит любить, и не знаю любви.

Нет меня среди них, и одновременно я в каждом из них. Может, прозябаю в их посредственности, отупевший и безвольный, или даю увлечь себя в их жалкие безумства, оставаясь по-прежнему равнодушным и безвольным. Может, порой они узрят меня или почуют, как их собратья псы, увидят или ощутят невзначай в страшном сновидении, на страницах книги, в медлительном закате солнца, в неизвестном прохожем, в колокольном перезвоне, во внезапном спазме наслаждения или боли, в заурядной судьбе близкого человека.

Я добродушный, порой даже мягкий, хоть и довольно равнодушный бог, может, скорее, экс-бог. Охотно принимаю участие в этих играх, в этом движении, порожденном чьим-то капризом или некапризом. Лишь одной игры я не приемлю. И убежден, что никогда ей не научусь. Никогда не екнет у меня сердце при виде девушки, никогда не затоскую о ней среди ночи, никогда не брошусь в пропасть от любви. Ибо никогда никого не полюблю.

IV

Я веселый бог, и посему, а может, и вне всякой связи с этим у меня приятная, привлекательная наружность. Однако моя внешность не способна привлечь чьего-либо внимания, и это благо, ибо это делает меня свободным, находящимся вне сферы их проблем, устремлений, пристрастий. Моя будничность – первый признак божественности. Я напоминаю любого человека и вместе с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату