– Какой? За последнюю неделю убиты три девушки.
– Нет-нет. Она умерла в моей квартире. Он посмотрел на меня пронзительными глазами:
– Ну и что?
– Можно установить ее адрес. Комиссар Корсак просил ему помочь.
Дежурный взял пачку бумаг и стал их просматривать, словно разыскивая мое дело.
– Следствие будет поручено другому сотруднику.
– А мне что делать?
– Идите домой и ждите. Понадобится, мы вас вызовем.
Кого-то куда-то тащили, кто-то пугающе хрипел.
– Значит, мне ждать?
– Да, ждите.
Когда же это кончится, с отчаянием подумал я. Лучше б меня снова посадили.
Было бы спокойнее. И зачем только Тони меня вызволил. Тони – стукач.
Стукач.
Я нерешительно вышел на улицу. Собравшаяся перед входом толпа с энтузиазмом кого-то приветствовала. В ответ на дружный возглас «Да здравствует!» какой-то косматый низкорослый толстяк поднял вверх обе руки с растопыренными в виде буквы V пальцами. Это был президент.
Поблагодарив своих почитателей, он направился к дверям комиссариата. Но двое полицейских стали, выкручивая руки, сталкивать его на мостовую.
Третий загородил дверь.
– Руки прочь!
– Позор!
– Убийцы! – кричала толпа. Полицейские бегом кинулись в комиссариат, отпустив президента. Тот было последовал за ними, но остановился и только бессильно погрозил вдогонку беглецам кулаком. Потом занял место в первом ряду сформировавшейся колонны. Сыны Европы с незнакомой, кажется в стиле рока, песней на устах строевым шагом двинулись в сторону Маршалковской.
Подумать только: рано или поздно он действительно будет нашим президентом.
На площади Трех Крестов я увидел Любу. До чего же мне не нравится это имя.
Она стояла на остановке, к которой как раз подъезжал автобус. Я опрометью бросился вперед, лавируя между гудящими машинами, и догнал ее, когда она уже поставила ногу на подножку.
– Куда ты едешь? – задыхаясь, спросил я.
– Хочешь поехать со мной?
– Хочу, – сказал я и тут же пожалел о своем решении.
Но мы уже взялись за руки. Передние дверцы со скрипом закрывались; мы едва успели протиснуться в автобус.
Я схватился за спинку сиденья, пытаясь отдышаться. Люба пробила билеты за себя и за меня. Ветер колотился в окна автобуса.
Мы держались за руки и смотрели друг другу в глаза. Я улыбнулся, она тоже улыбнулась. Из тьмы ее огромных ресниц блеснул ярко-голубой свет, и вся моя на нее обида растворилась в нежности. Моя обида – робкая, двусмысленная, невыразимая. Вот сейчас она нагнется, да нет, встанет на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, и возьмет свои слова обратно, и снимет с меня напряжение, избавит от мерзкого сосущего страха.
Поглядев за окно, я сообразил, что мы едем в сторону Воли. Давно я не бывал на этих улицах. Они как будто стали ярче и многолюднее. Все вывески и надписи на английском языке. Польская реклама попадалась редко.
– Мы прямо как по предместью Чикаго едем, – шепнул я.
– Никогда не была в Чикаго.
– Куда ты меня везешь?
– Ты сам захотел.
Я смотрел на нее и чувствовал, что во мне разгорается страсть. Вернее, какое-то жгучее нетерпение на грани пароксизма дрожи, которое мои ближние называют страстью. Плохо, подумал я. Плохо мое дело.
Я засунул палец внутрь ее перчатки. Нащупал бороздки на ладони. Попытался определить длину линии жизни. Она не мешала мне. Улыбалась, наклонив голову, уличные тени то заслоняли, то открывали ее лицо, а ладонь сжималась, забирая в плен мою руку.
– Это здесь, – сказала она. – Выходим.
Мы были на незнакомой мне улице с трамвайными рельсами, возможно уже заброшенными. Вдоль противоположного тротуара тянулась каменная ограда; я не видел ни ее начала, ни конца.
– Идем, – потащила она меня, и мы наперерез мчащимся автомобилям перебежали на другую сторону. Вскоре я увидел в ограде ворота, в которые мы и вошли. Слева стоял домик, типичный для этого заводского района.