напоминающая о последних конвульсиях при сотворении мира. Грифон, скорее всего, мог бы родиться здесь, он мог бы выйти – ведь у него тело угря – из реки, которая с большой высоты покажется ручейком, и отправиться в странствие по водам, большей частью подземным.
Люсиль бросается в авантюру. «Да, он родится здесь, и потом он влюбится, но его любовь будет безответной, и, не выдержав страданий, он решится бежать». – «Но ему будет стыдно, и он уплывет по подземным потокам». Ну вот, крушение надежд уже в полном разгаре. Ох уж эта его мания строить мир, отталкиваясь от женщин. Влюбленный Грифон! Кому бы такое могло прийти в голову?!
Влюбленный Грифон. Люсиль уже начинает распоряжаться его жизнью, она сама готова создать роман, который он не в состоянии как следует выстроить. Он кратко изложил идею романа лишь потому, что был в хорошем настроении и считал необходимым еще раз проявить себя как писатель, не обещая, впрочем, написать книгу. Он никак не рассчитывал на сотрудничество испанофилки, влюбленной в литературу, в сам процесс творчества, обладательницы всех комплексов, свойственных преподавателям и преподавательницам литературы. Все они, во всяком случае большинство, – несостоявшиеся писатели, убежденные в том, что стоит им только за это взяться – а не берутся они исключительно потому, что не хотят, – и они создадут великое произведение, которое принесет и им, и их родной литературе мировое признание и славу. Ох уж эти преподаватели литературы! Он приехал из страны, где их полным-полно, столько, что чуть ли не непременным условием для завоевания ранга писателя стало вхождение в государственную табель о рангах в качестве профессора литературы. По-видимому, впрочем, это было свойственно не только его родному дальнему северо-западу: вдохновение посещало преподавателей на всех широтах, побуждая их к творчеству. Сам же он пребывал сейчас в прямо противоположной ситуации, не чувствуя в себе сил приступить к созданию новых миров, ввязаться в новую историю, которая опять доведет его до полного опустошения.
Ведь, закончив роман, писатель становится совершенно иным человеком по сравнению с тем, кем он был до его создания. В каждом романе он оставляет куски самого себя, и это частично облегчает груз, давящий на его душу, но он тут же взваливает на нее новый груз, и таким образом и его жизнь, и его взгляды на мир меняются с каждым новым произведением. Он хотел объяснить ей все это тут же, прямо сейчас, но ему показалось, что его не поймут, что понять глухого может только другой глухой, ибо только глухому ведомо бессилие, порожденное глухотой, раздражающая ограниченность общения, когда послания доходят до тебя в искаженном, неясном виде, и их понимаешь только наполовину, благодаря, главным образом, интуиции. Процесс общения между писателем и читателем – это и есть диалог глухих. Писатель говорит о своем, а читатель воспринимает по-своему, и подчас эта мыслительная проекция принимает вид паранойи. Наш провинциальный беллетрист привык классифицировать людей в зависимости от того, как они понимали и оценивали его персонажей, и совпадений практически не было. Диалог глухих всегда напоминал авантюру, и единственным, кто выходил из нее ничем не обогащенным, был сам автор.
В Галисии есть строения, служащие амбарами, у которых такая своеобразная форма, что туристы часто принимают их за часовенки и думают, что, несмотря на внешнюю непритязательность, внутри они богато убраны; их количество кажется необычным в стране, народ которой меньше всего можно заподозрить в излишней религиозности. Так вот, на крышу этих амбаров обычно водружается крест, а раньше там помещали бычьи рога или конский череп – их и сейчас еще можно увидеть вблизи Камбадос [33], в милой его сердцу долине Сальнеc, – и делается это, по словам тамошних жителей, для того, чтобы ночью дьявола разорвало в клочья, а злых духов пораскидало кусками, если они попытаются проникнуть внутрь, в кормящее материнское чрево зернохранилища, принимаемого иностранцами за церквушку. Так рвется в клочья и душа писателя, превращаясь в жуткие, грязные, мокрые лохмотья, стоит ему только проникнуть в утробу, во чрево, в бездну своего существа, занимаясь мучительным самоанализом, поиском, усердным извлечением из потаенных глубин самого себя обитающих там чудовищ; это – путь самоотречения, на котором нет места ни мистике, ни романтизму, это – дорога к храму, который несет в себе каждый из нас, медленно и незаметно разрушая его. И вот чудовища выходят наружу, и возникают романы; они питаются из источников, которые создает сама жизнь, предлагая их писателю на каждом повороте его пути, пусть он даже и не просит об этом; но надо тщательно соизмерять свои усилия, чтобы творческий напор не ослабел раньше времени. Поэтому писатель контролирует свое вдохновение, он предчувствует неизбежность упадка, он знает, что воздух, один только воздух остался там, внутри, во чреве амбара, некогда доверху наполненного тем, что он – о дерзкий глупец! – тащил оттуда потихоньку, безжалостно терзая – о несчастный! – свои собственные останки.
«Послушай, Люсиль, – говорит ей писатель в надежде отвлечь ее от Грифона, который уже начинает преследовать и поглощать его, возникая откуда-то из мрачных и тайных глубин его существа, – давай оставим на сегодня Грифона, это все-таки моя забота». Но она продолжает настаивать: «Рассказывай мне о нем, думай вслух, я хочу видеть, как создается роман». Оказывается, вчерашний опыт обсуждался сегодня рано утром в университете, на том занятии, которое писатель прогулял, отсыпаясь в своей постели, не в состоянии преодолеть похмелье; и обсуждалось это как нечто из ряда вон выходящее, к чему имели счастье быть допущенными лишь четыре дамы. Каждая говорила о своем сотворчестве, призывая на помощь собственное воображение, так что в конце концов рождение образа предстало как некое литургическое действо, причем четыре жрицы будто бы приняли в нем самое деятельное участие, выступив в качестве заклинательниц, превративших изначальный акт оплодотворения в мистический ритуал, в котором они сыграли чуть ли не главную роль. Возможно, на такой поворот утренней дискуссии повлияли неприветливые взгляды молодых людей, пренебрежительная усмешка какой-нибудь студентки или удивленные и выжидательные взгляды остальных, но так или иначе за несколько часов писатель неожиданно для себя как бы перешел в иное измерение, в котором ему, по-видимому, будет совсем неплохо.
«Разумеется, Грифон должен возникнуть в каком-нибудь определенном месте, – сказал он Люсиль, – он мог бы появиться и здесь: выйдет из воды, отряхнется, и брызги полетят на наш дуб; но это место не кажется мне особенно подходящим, сам не знаю почему». Он снова вступил в игру.
Студенты, уставшие от сосисок и музыки, начали собираться в обратный путь, и воздух стал удушливым от густых клубов пыли, которую поднимали трогающиеся с места машины; пыли было так много и она была такой плотной, что приходилось делать паузы между выездами. Люсиль закашлялась, и пожилому Профессору пришлось несколько раз ласково, но достаточно крепко похлопать ее по спине, не потому, что это могло ей помочь, но чтобы она видела его заботу; он приговаривал подобающим случаю тоном: «Сейчас пройдет, дорогая, сейчас пройдет», – чувствуя себя одновременно и смешным, и бесполезным. Приступ кашля не проходил, и он, ощущая себя героем, пошел к реке, намочил носовой платок и подал преподавательнице, чтобы она дышала через мокрую ткань. Платок действительно был мокрым, на губах Люсиль он быстро согрелся, а капельки, скользившие у нее по груди, оставались холодными; они скатывались по ложбинке между грудями, и старый обитатель края земли следил за ними жадным взором, угадывая их путь.
Машин уже почти не осталось, надо было ехать и им. Но тут Люсиль заметила, что пропахла дымом и сосисками, и он предложил ей выкупаться. «Прямо сейчас?» – спросила она. «Сейчас», – подтвердил он и стал раздеваться, вновь направляясь к реке. Люсиль последовала за ним, и вскоре обнаженные тела двух литераторов уже бороздили безмятежные воды ночной Дюранс. Неподалеку от них, в соседней излучине реки, молодые голоса возвещали о том, что и там происходит то же самое, и преподавателям показалось, что они совершают нечто бесхитростно запретное, будто их застали за маленькой детской шалостью. Они резвились в воде, как в юности, но в какой-то момент она сказала ему: «Только не здесь». Они поцеловались и вышли из реки, взявшись за руки. Профессор поцеловал ее снова, страстно, но не настаивая; ее «только не здесь» смирило его порыв и решимость, заставив сдерживать и контролировать свои действия. «А почему бы не здесь?» – спросил он себя, боясь произнести это вслух. Луна стояла высоко,