пошел путем захватившей его любви, он бы освободил приходского священника и отпустил на свободу юношу с испуганными глазами, который ждет его там, внизу; и тогда восторжествовал бы образ Симоны; но он знает, обязан знать: он должен заставить страдать нескольких, немногих, чтобы этой ценой избавить от страданий многих других. Это все тот же вечный спор о цели и средствах. Вчера, во время долгой прогулки в Ойру по берегу Миньо, Лоуренсо Педрейра уверял его, что средства сами по себе уже являются целью и что нет ни одной цели в мире, которая могла бы их оправдать. Посланец вспоминает об этом сейчас, зная, что будет вынужден применить средства, в которые он не слишком верит, чтобы достичь целей, являющихся, по его мнению, благими и возвышенными. Он вспоминает рассуждения Лоуренсо и интуитивно чувствует, что тот прав; более того, он понимает, что общая цель, цель всеобщего освобождения – это не что иное, как скрытое стремление к собственной безопасности; он готов осудить ради собственной безопасности, чтобы самому быть свободнее.
Определенно любовь делает человека добрее, а высокие цели – не более чем слова. Возможно, концепция, предложенная Лоуренсо Педрейрой, наименее неверна, а философия, из нее проистекающая, если не самая справедливая, то по крайней мере наименее оскорбительная, наименее вредоносная. А если нет обиды, то нет и греха, потому что нет зла. Выходит, старый приходский священник из Пиньор-де-Сеа, старый необразованный священнослужитель, которого в Мадриде сочли бы суеверным язычником, прав. Где нет вреда – нет зла, где нет зла – нет вины. Но ведь нас преследуют, говорит себе Посланец, а богам приходится приносить жертвы, даже если это чужие боги, ибо наши не столь жестоки и кровожадны; итак, нужно принести им в жертву, забить на жертвеннике барашка, на которого они укажут, чтобы спасти остальное стадо, мысленно повторяет Посланец; и он встает и велит задержать господина приходского священника из Пиньор-де-Сеа. Потом он спускается в камеру, чтобы допросить юношу с испуганным взглядом.
Парню с испуганным взглядом двадцать четыре года, позавчера ночью он стерег хлеб на гумне своего хозяина.
– Я всю ночь глаз не сомкнул, и, когда пришел хозяин, он честно меня поблагодарил.
Посланец улыбается. «Ну, я думаю, ты здесь не поэтому». – «Нет, господин, нет. Я здесь потому, что хозяин велел, чтобы я хлеб стерег, как положено, а с девками чтобы не тешился, не умножал бы в здешних местах смертный грех. А я и сказал ему, что одно дело за хлебом приглядывать, мне это делать положено, я на совесть и делаю, коль хозяин меня послал, а девицы – совсем другое, и чтоб с ними тешиться – так ничего дурного тут нет». Посланец начинает разбираться в том, что произошло. Парень наверняка заявил, что «коль неженатый мужчина спит с незамужней женщиной, то греха в том нет», а в душе хозяина зашевелился страх, который вселило в него слушание Эдикта о Вере: ведь на гумне собираются соседи и затевают спор, такие уж нынче времена, и болтают они кто во что горазд; есть среди них и те, кто трепещет перед угрозой отлучения от Церкви, которое будет провозглашено в ближайшее воскресенье, когда священник волей-неволей вынужден будет громким голосом прочитать Эдикт об Анафеме.
Итак, жители Пиньор-де-Сеа вступают в спор. На острове Онс, когда людям приходилось разрешать споры, они спускались в тростниковые заросли, вооружались тростинами и принимались бить ими друг друга по спине, пока не обессилевали от усталости, но тело-то у них оставалось целым и невредимым, и не было ран, которые могли бы привести к сколь-нибудь серьезным потерям в этой отрезанной от мира провинции у самого выхода в океан. Таков был способ их выживания. В других местах Галисии спор требует большего умственного напряжения, но, пока в нем преобладает разум, можно не опасаться, что произойдет что- нибудь страшное; опасность таится лишь в противоречии здравому смыслу, которое возникает, когда спор вступает на путь «или да, или нет»; тогда уже не требуется никакого усилия, чтобы оправдать упорство спорящих. Если вы уж вступили на абсурдный путь, пролегающий между «да» и «нет», то в ход могут пойти серпы, и, возможно, какая-нибудь мотыга проломит голову, ранее вполне разумную. Сейчас спор течет еще по привычному руслу, но страх уже появился. Это – ощущение некой высшей силы, пришедшей издалека, над которой никто не властен; ужас перед чем-то чужим, никому не ведомым, против чего сам приходский священник предостерегает своих прихожан, – именно это вселяет страх в спорящих, всех, кроме парня, который сейчас глядит испуганно, но тогда его взгляд был тверд и ясен. Вот что он говорил тогда:
– Хватит врать, то, что прочел священник, – вовсе не отлучение от Церкви, а всего-навсего предписание, установленное тамошним правосудием, и нечего бояться попусту. Господь не допустит, чтобы нас отлучили от Церкви, коли мы не подчинимся этому правосудию, как оградил Он от такой напасти наших отцов и дедов.
Парень помнит, что он говорил это, подкрепляя свою речь уверенными жестами, чувствуя за собой тень господина священника, зная мысли односельчан и надеясь на их поддержку, но не ведая о страхе, уже таившемся в умах некоторых земляков, о тревоге, которую вселили его слова в душу хозяина.
На гумне Пиньор-де-Сеа, на лучшем гумне Пиньор-де-Сеа, крестьяне спорят о грехе. Сейчас им невдомек, какие наставления дает на этот счет пришедшее издалека правосудие; уже потом, когда появится донос, все их слова будут непременно записаны и останутся на века молчаливым свидетельством; но сейчас они просто ведут спор о том, грех это или нет – спать с покладистой девушкой, и что сказал бы на сей счет Протопресвитер; грешно ли двум свободным существам наслаждаться любовью, как говорят в наших краях. И парень – тогда его глаза еще блестели – предлагает хозяину побиться об заклад на недельный заработок, что тот не прав и что тешиться с незамужней девкой вовсе не грех, «Ну, ведь сам святой отец так говорит!» На гумне Пиньор-де-Сеа шутят и веселятся, и Эусенда Сердейринья, которой давно уже стукнуло пятьдесят, заявляет, покатываясь от хохота:
– Ну, смотри, господин хороший, как бы тебе не проиграть.
Хозяин чувствует себя оскорбленным, потому что понимает, что смешон, а вовсе не оттого, что его односельчане не правы. А Эусенда Сердейринья говорит так, чтобы все ее слышали:
– Я-то хороша со своими тремя детьми, и все от разных отцов: всю жизнь в смертном грехе, а сама и ведать не ведаю.
Народ смеется и соглашается, но Перо де Сарабиа, что приехал из Португалии и, похоже, обращенный еврей, во всяком случае такой о нем идет слух, вступает в спор:
– Кабы девицы ведали, что за дар Божий девственность, ибо они – жены Христовы, они бы не стремились утратить ее так легко, это ведь большой грех…
– Не такой уж большой грех, я ведь знаю много незамужних, у которых есть дети, это самое большее – полгреха, – возражает парень.
Обращенный чувствует необходимость утвердиться в недавно обретенной им вере:
– Молчи, предатель, ты-то уж давно заслужил сто плетей за то, что тешишься подряд со всеми девками.
Спор разгорается; парень утверждает, что «чем незамужних корить, лучше разобраться с замужними, у которых дети не от своих мужей».