А внешне все походило на спонтанный порыв.
Но все это Мирей поняла лишь несколько дней спустя. Тогда же они поднялись в квартиру на улице Грифона и приняли душ. У Профессора была просто всепоглощающая страсть к воде, и девушка с радостью разделяла ее. Потом он облачился в купальный халат, а она – в одну из его пижам, и они растянулись на кровати, продолжая обсуждать тему насилия в литературе. В какой-то момент Профессор схватил бумагу и ручку и стал делать записи, таким образом он подготовился к паре занятий, по крайней мере так он утверждал. Время от времени он поглядывал на Мирей, как будто пытался угадать, что именно может пробудить интерес у студентов, а что может показаться им скучным; иногда он прямо спрашивал мнение девушки по поводу того, что собирался предложить в качестве метода анализа текста. Мирей подсказывала ему какие-то идеи, и он начинал любить ее еще больше; оказывается, когда ты в постели с девушкой, интеллект может служить сильнейшим возбуждающим средством. Интеллект связывает партнеров ничуть не меньше, чем акт любви, и к тому же предоставляет возможность диалога, общения. Он с благодарностью сказал ей об этом, но так и не понял, что означал взгляд, брошенный ею в ответ на его признание, может быть, потому, что это был светлый, прозрачный взгляд, необыкновенно прозрачный, как уже говорилось.
Пространные рассуждения о насилии напомнили писателю о письме, которое он начал читать утром, и он встал, чтобы взять его в заднем кармане брюк. Достав письмо, он вернулся в постель и вслух продолжил чтение с того места, где остановился.
В беседах все о том же предмете провели мы еще несколько часов. Я прочел ему Страсти Господа Бога нашего Иисуса Христа по Иоанну и несколько псалмов, подобающих положению, в коем он пребывал, он же ответствовал мне стихами царя Давида, какие он знал наизусть, а после словами святых, кои он твердо помнил, все на хорошей латыни. Я запомнил, ибо ведом мне интерес, что выказывает Ваше Преосвященство к сему осужденному, те, что повторял он особенно часто; они гласят: Domine pone me iusta te et cuius vis manus pugnet contra me, non intres in iudicium Deus cui proprium est misereri semper et parcere [93], а также множество молитв и литаний, кои ублажили весьма душу мою и укрепили меня в праведности промысла моего и службы. Поскольку я вопросил его, кем были сочинены чувствительные вирши, отчасти пантеистические и не лишенные некоего гедонизма, коли позволит мне Ваше Преосвященство высказать собственное мое мнение, вирши, кои он декламировал вслед за молитвами, то он ответил мне, что сочинителем является великий глупец, что предо мною, и никто иной; надо сказать, насмешку сию я так вполне и не уразумел, в чем признаюсь без стыда, а написал он их, по его словам, обучаясь в университете в Алькале.
Выбрав подобающую минуту, я уведомил его, что разрешение, коего ожидал он из Мадрида, на совершение службы и причащение его было мною уже получено, когда я направлялся в его темницу, и посему «Хвала, о, хвала Господу! Ваша милость имеет уже разрешение на причащение и даже на совершение службы»; и хоть и было сие тем, что давно он испросил и о чем горячо молил, но поскольку было ему ведомо, что сие предвещает, то молвил он, употребив бранное слово, которое всегда на языке у галисийцев: «Карамба! Вы же хорошо знаете, что сие смерть мне возвещает». После, обращаясь к альгвасилу, не изменясь в лице, он молвил: «Вам надобно будет ждать, ибо я еще не вполне готов, как должно, причаститься Богу». По правде говоря, я не вполне уразумел столь странное его поведение, ибо казалось мне, что он вполне уже был готов, и еще менее меня уразумел сие альгвасил, как и я, добрый христианин и суровый кастилец, который, в некотором недоумении и даже гневе, быть может по причине насмешливого блеска орлиных глаз нашего узника, бросил ему: «Медлить более не положено», но после, спохватясь, обернулся к нему и удостоверил, что ни в тот день, ни на следующий не предстоит еще ему умереть. «Сие – утешение мне», – молвил приговоренный, и я воспользовался этим, чтобы прочесть молитвы из часослова. После я вновь его исповедал и прямо тут же отслужил обедню. Перед причастием его подняли, с великим трудом, с ложа, к коему он был прикован цепями, не будучи в силах даже пошевелиться. Вначале он преклонил колена, но после, не знаю, по причине ли набожности либо потому, что ноги его не держали из-за тяжести оков и по вине ран, терзавших его, пал он ниц, повалившись на землю, так что пришлось подносить ему дискос почти что к самой земле и там дать ему Святую облатку, каковую принял он, сдерживая, как мог, душившие его рыдания и обливаясь слезами. Сия твердость всех нас привела в волнение, и, не сговорясь, едва лишь была завершена служба, мы на несколько минут оставили его одного.
Вскорости я вновь явился, дабы находиться при нем, ибо ведал я, что смерть его будет скорой. Он не переставал говорить вслух, но не столь громко, чтобы можно было предположить, что делает он это для того, чтобы я его выслушал; и речь его казалась мне рассудительной и искренней, как у человека, что мыслит вслух, не стесняясь присутствия кого бы то ни было, кто, как я, нарушал его уединение, и взывал к он Пречистой Деве Белого Меча; обращение сие к Пречистой было мне неведомо, и полагаю я, что принято оное в далеком и древнем королевстве Галисия. Позже изумил он меня не исповедью своей, а одним своим признанием и поручением, мне данным, так как было оно необыкновенным и ввиду его духовного сана привело меня в великое смущение, ибо поведал он мне следующее. «Не знаю, – сказал он, – падре, заметили ли Вы, Ваше Преподобие, что я умолчал в своей исповеди об одном обстоятельстве, но, поскольку сердце мое не может более выносить сие в одиночестве, хочу я Вам об этом поведать; дело в том, что оставляю я в сем мире сына, и мысль о нем пронзает мое сердце; и прошу я Ваше Преподобие позаботиться, чтобы мать воспитала его добрым христианином, в страхе перед Господом нашим, а также честным человеком и с тем достоинством, каковое подобает ему, как честному человеку, рожденному в столь славном королевстве». И с такой нежностью он это молвил, что лишь теперь, когда я пишу Вашему Преосвященству, смею я донести об его отцовстве, но поручение сие передаю я Вашему Преосвященству, ибо живу я слишком далеко от Вашего королевства, а Вашему Преосвященству, полагаю, известно, кто его мать, о каковой я желал бы ничего и не ведать. Столь велико было умиление мое от его признания, что обещал я исполнить, насколько то в моих силах, все, о чем так искренно и с таким усердием он меня просил (могу также доложить Вашему Преосвященству, что дитяти два или три года от роду). Дабы облегчить его горе, прочел я ему то место из жития святого мученика Игнатия, что читаем мы обыкновенно на заутрене в день сего святого, где сей славный мученик бросает вызов всем страстям мирским и даже самому диаволу, дабы набросились они на него и он через них смог бы приобщиться к Господу; и сделал я это, дабы узник наш внял и уразумел, что Господь Бог может укрепить слабое сердце, бьющееся в груди у простых смертных, и, взяв в заступники оного славного мученика, испросил бы помощи и крепости у Господа, что он, несомненно, и сделал и что было ему даровано милостию Божьей, как я сейчас поведаю.
День подходил к концу; Профессор расправил листы бумаги и положил их на ночной столик; он устал от чтения, устал от насилия и вовсе не был уверен в том, что именно предлагала ему Люсиль вместе с этим посланием, исполненным жестокости, бесчеловечности, но в то же время не лишенным определенной привлекательности для сегодняшнего читателя, оторванного от таинства богослужения, с которым сам он еще в детстве был тесно связан. Вручая ему это письмо, Люсиль связала его каким-то образом с Грифоном, или ему так показалось, или она говорила что-то о свободе и справедливости в те времена и сейчас.
Он положил письмо на ночной столик и повернулся к Мирей, которая уже ждала его. На улице смеркалось.
XIV
Много есть чему поклониться в Святом граде Сантьяго-де-Компостела. Диего Шельмирес, бывший там Архиепископом, одарил его необыкновенными сокровищами, и в один лишь день в Компостелу доставлены были мощи трех святых, что хранятся здесь и поныне; а четвертое тело осталось за городскими воротами, в церкви, носившей ранее имя Святого Спасителя, а с того времени названной именем Святой Сусанны,