голове, о которой люди будут еще долго, вплоть до сегодняшнего дня, вспоминать с ужасом; костры, зажженные на площадях Вальядолида [19] и Севильи, донесут смрад горелого человеческого мяса до тех широт, где огонь пылает только под кровлей, ибо там властвует вода, недруг жара и света, вселяющих страх.
И вот незнакомец въезжает в Альярис верхом на норовистой кобыле, которую зелень лугов сделала более покладистой; у него живой взгляд, он немногословен, он направляется в Сантьяго-де-Компостела и останавливается передохнуть в заросшей ольхой долине реки Арнойа. Что за страна лежит перед ним, почему его лошадь стала спокойнее? Здесь нет ни одной равнины, в просторах которой терялся бы взгляд; озеро осталось позади, чуть выше, его очертания тают в тумане; стаи чаек, редких в это время года, возвещают о близости моря, – возможно, для стремящегося к нему человека оно еще далеко, но не для птиц, улетающих и вновь возвращающихся к нему, если позволяют погода, расположение звезд и фаза луны. Что же это за страна, открытая морю? Море – нескончаемая равнина, всеобщий путь, милый сердцу свободного человека, но теперь по нему приходит враждебная нетерпимость, порождающая ужас, объявший нынешний век, нетерпимость, питающая костры, на которых сжигают упорствующих, удушающая, готовую взлететь, словно чайка, мысль. Вот куда прибыл Посланец, сухопарый мужчина, говорящий на множестве языков, которому ведомо, что страна эта – окно, распахнутое над морем в краю безмолвия. Он пришел, чтобы увидеть море. Чтобы наглядеться на море.
До него, много лет назад, в одна тысяча пятьсот двадцатом от Рождества Христова году, здесь побывал лиценциат Мальдонадо, прибывший в качестве наблюдателя Архиепископа и Апостольского Инквизитора королевства Галисия; но он был плохо принят. Этот странный молчаливый народ отвергает безмолвно, и Апостольский Инквизитор вернулся в Вальядолид, дабы уже оттуда контролировать Галисийское королевство. Последовали другие назначения, но никто так и не прижился. Инквизиторам, посланцам Вальядолида, приходилось даже хлеб везти свой – так плохо их принимали.
И теперь сам король Филипп посылает этого человека, заслужившего его доверие много раньше, во Фландрии, еще до пятьдесят девятого года. И он приехал, он не мог не приехать, для этого он сюда и послан, чтобы проверить, достаточно ли сурово ведется в здешних краях борьба с отступниками. Но он знает, знает наверняка: то новое, что проникает сюда извне, означает свободу; и не столько там, где оно родилось и где его пестуют, как здесь, именно здесь, где оно служит смягчению нетерпимости.
У подножия альярисского замка он увидел португальских евреев, переселившихся сюда много лет назад; его острый взгляд изучает и одновременно игнорирует их. Он задерживается в широком переулке, отделяющем жилища евреев от монастыря Святой Клариссы, в котором, кажется, почиет не тело, а грезы королевы Виоланты, этой непокорной женщины, заставившей, как говорят, страдать короля Альфонса Десятого [20], которого в Галисии считают девятым, и основавшей эту обитель, чтобы закончить в ней свои дни и найти вечное упокоение. Посланец старается не замечать ни еврейских жилищ, ни монастырских стен, он отдает приказание лошади, и она начинает свой путь по улице Портело, спускаясь к церкви Сантьяго, стоящей у самых ворот замка, – здесь им предстоит провести эту ночь.
Следующее утро он встречает уже в Оуренсе [21], поднявшись затемно, и направляется в сопровождении пешего проводника к Аугасантас, где семь раз ударилась о землю голова святой мученицы и забило семь студеных ключей; миновав селение Табоадела, где некогда находилась крепость древних кельтов и где и теперь еще можно видеть остатки стен, он проследовал вдоль русла Барбаньи, обойдя стороной, по настоянию проводника, перевал Кумьяль.
Он пообедал в иезуитском монастыре и в одном из углов главной галереи дал наставления Пакиньо Альваресу, пятнадцатилетнему отроку, которого выдавала его одежда, сшитая из тонкой ткани и прекрасно сохранившая цвет; душу юноши терзают сомнения, ведь здесь ему сказали, что Закон Моисея несет в себе зло и ересь, – так утверждает Церковь. Юноша простосердечен, а душа Посланца закалилась в тысяче жизненных потрясений; в свои годы он уверен лишь в том, что следует возблагодарить Господа, ежегодно дарующего нам юных девушек, усыпающих розами тайну рассвета, кладущего предел их невинности, да еще в том, что молодое вино на Святого Андрея становится старым; поэтому он говорит только, что надо держать свои сомнения в тайне и что благословенна ересь, не празднующая победу, и пагубно правоверие, закосневшее в своей правоте.
И отрок слушает его, широко раскрыв глаза, и душа его принимает семя вечного сомнения и вечной тревоги; настолько, что он открывается Посланцу и рассказывает ему о книгах и о своих подозрениях: совсем не к иезуитам, а к бенедиктинским и бернардинским монахам попадают книги, прибывшие сюда по морю. Говорят, в Седейре задержан один англичанин, капитан пиратского корабля, а книги, которые были у него в каюте, исчезли словно по волшебству. Из двенадцати человек команды никто так и не смог объяснить, куда они делись. В Нойе взяты в плен полдюжины гугенотов из Ла-Рошели, напавших на галисийское суденышко, груженное солью, и вместе с ними пропали молитвенники, помогавшие им бодрствовать долгими океанскими ночами на пронизывающем холодном ветру, когда каждый час может оказаться последним перед бесконечным странствием, которое всем нам предстоит совершить. Капитану Корнелиусу Амстердамскому известно также, что монахи из Каавейро прячут книги, которые попадают к ним из Рибадео, безмятежно раскинувшегося на далеком лимане. Посланец кивает и ласково треплет кудри отрока, касаясь рукой его головы, такой отважной в простодушии юных лет.
И вот он снова в Сантьяго, где идет дождь. Он стоит под портиком, который вдруг на мгновение освещается горячим лучом солнца, и тень, падающая на спину Посланца, заставляет его вздрогнуть от неожиданного озноба.
Наконец он приходит в себя. Одна из створок окна распахнулась, и ветер ворвался в комнату. Он кутается в наброшенную на плечи накидку и протягивает руку, чтобы проткнуть барашка длинным острым ножом. Жаркое готово. Он внимательно разглядывает его, решая, куда вонзить зубы, и тут же приступает к трапезе, осторожно, чтобы не обжечься. Он ест медленно, он никуда не торопится.
V
Он уже давно съел раков, однако вино все еще согревало его, прогоняя мысли о бедах, которые он так ревниво скрывал; в конце концов, вся его жизнь была вином, заливавшим грезы, таившиеся в глубине его существа. Он жил так уже много лет, словно потерпевший кораблекрушение в себе самом. Он достиг определенной степени мастерства писать и так ничего и не сказать, и сотни, десятки сотен статей свидетельствовали об этом мучительном насилии над собой, позволявшем творить ради красного словца, сочинить одним духом две или три страницы, завершив их красивой фразой, маскирующей отсутствие содержания. Во всем прочем он терпел полную неудачу.
Сейчас, под влиянием выпитого вина, он безбоязненно предавался размышлениям о своем творчестве; он – одинокий мужчина, начинающий рассказывать истории, но никогда не заканчивающий их; истории мужчин, живущих не в ладах с самими собой, склоняющих усталую голову над столом или над стойкой бара или в исповедальне, где он, кстати, не бывал уже много лет. Истории таких же, как он, затворников, обитающих в глухих грустных комнатах, произносящих бесконечные монологи, обращенные к призракам. Так он и существовал – вне диалога, вне жизни.
Факультет университета в Эксе помещался в некрасивом, безвкусном здании, стены которого были разрисованы ничуть не меньше, чем в его любимом университете Сантьяго-де-Компостела. Многие надписи