Когда пытаешься войти в душевное состояние Пушкина, Лермонтова или Чехова накануне их смерти, то кажется, что главная боль терзала их оттого, что они понимали, сколько не успели, сколько не свершили. Они не могли не знать своей великой цены и не чувствовать в себе великих душевных сил, не использованных еще и на десятую долю. И как им от этого сознания невыносимо тягостно было умирать, и как они и звуком не дали этого понять, и какая высшая российская скромность в их молчании о главной тяготе.
Ведь Пушкин знал, что никто и никогда не заменит, не возместит России даже дня его жизни. И как это сознание усиливало его предсмертную муку! Это как смерть кормильца, у изголовья которого плачут от голода дети. А он уходит и не может оставить им хлеба. И ему уже не до собственного страха перед неизбежным, ибо в нем незавершенность.
Но именно эта незавершенность с такой силой действует на наши сердца и на наш разум, ибо если хочешь воздействовать на ум человека, то должно действовать в первую очередь на его сердце, то есть на его чувства. Так сама безвременная гибель Пушкина служит тому, что он смертью попрал смерть и живет в каждом из нас, и будет спасать и защищать нас в веках от рационализма и одиночества.
Один художественный философ или философствующий художник, уже старый, уже имеющий право на пренебрежение к фактам и заменяющий факты своими ощущениями их, как-то сказал мне, что Толстой в ранних вариантах «Анны Карениной», близко следуя за прообразом, то есть за Марией Гартунг, придавал Анне африканские черты внешности и характера. От них остались кольца волос на шее Анны и безоглядность страстей. Он еще сказал: «Общество играет в кошки-мышки. Пропускает мышку — Вронского. И не пропускает кошку — Анну. Две морали. От них некуда деваться». Он помолчал и закончил неожиданно: «Знаете, я особо люблю Пушкина, ибо его никогда не предала ни одна из его женщин!»
В тот год, когда Мария Гартунг появилась на свет, князь Вяземский получил звание камергера. Камергеры же как знак царской милости носили на спине ключ.
Пушкин поздравил друга: «Так солнце и на нас взглянуло из-за туч! На заднице твоей сияет тот же ключ…»
Пушкинское озорство сверкнуло на меня из зимних туч лучом весеннего солнца. И я вдруг заметил, что соседи Марии Гартунг по вечному покою носят почему-то сплошь лошадиные фамилии. Слева — Мария Васильевна Конюхова, а фас в фас чета Кобыличных — Ольга Федоровна и Автоном Иванович, почившие в бозе еще в прошлом веке.
Я почему-то ужасно обрадовался тому, что русские люди удивляли мир нечеловеческими именами еще до зари научно-технической революции. И, благоговейно цепляясь за ниточку из подкладки в фалде пушкинского фрака, побрел в Институт имени Лумумбы, чтобы передать профессору-африканисту японо- сибирский гороскоп. И во мне все повторялось: «Лета к суровой прозе клонят…»
Года к суровой прозе клонят. Пора расставаться с путевой. Ей слишком недостает суровости. В нее уходишь, чтобы не остаться лицом к лицу с трудным Величием Мира, которое, вообще-то, воплощено в любом человеке окрест тебя, но никогда — в тебе.
О смысле вопросительности
Слоны за веком век прокладывали по Африке сквозь пересеченную африканскую местность, сквозь чащи и болота тропы с таким научно-инженерным умением, что ныне именно по их путям дипломированные люди прокладывают железные дороги.
В шестом веке до нашей эры жил в Индии врач Сусрут. Недавно нашли его рукопись, где была подробно описана операция по удалению катаракты. Современные хирурги-офтальмологи поражены полным совпадением своих приемов по удалению катаракты с приемами древнего индийца.
Термоядерные исследования во всех странах были глубоко засекречены, никакого обмена информацией не существовало, никаких, даже косвенных, упоминаний об этом в литературе не было, но идея магнитного удержания плазмы и все конкретные методы и приемы ее осуществления оказались практически тождественными у нас и в США. Мало того, даже лабораторный жаргон, столь милый сердцу научного работника, по утверждению академика Арцимовича, оказался одинаковым у нас и в Соединенных Штатах.
Таким образом, еще раз подтвердилось, что научное мышление не зависит от широты места, долготы и времени. Оно присуще слонам, древним индийцам, американцам и нам. Оно есть диктант, который мы все пишем под диктовку Объективного Мира, допуская, конечно, ошибки в грамматике, допуская даже кляксы и отсебятину, когда мы не знаем точного написания диктуемого слова, но каждый пишет синонимы, ибо слушаем один и тот же текст. Штамп Объективного Мира печатает тождественные понятия на простынях нашего мозга. И великие и мелкие люди повторяют друг друга и во времени, и в пространстве. Ход идей для овладения плазмой и ход идей при удалении катаракты тождественны и потому, строго говоря, не имеют авторства. Именно поэтому ученые регистрируют свои идеи и берут патенты на свои открытия. В ученом мире для сохранения своего имени в веках необходимо быть первым у ленточки нового факта — нового, конечно, только для нас. Вообще-то этот факт существует с того момента, как существует Мир. Вообще-то этот факт будет открыт и объяснен рано или поздно. Это неизбежно. Эйнштейн удивлялся Галилею. Зачем старику было объяснять свои истины толпе? Достаточно того, что сам узнал. И получил высокое наслаждение. А сообщать другим — зачем? Рано или поздно все узнают то, что узнал ты. Рано или поздно все звезды будут пересчитаны, раз они есть на небе.
У художников нет Бюро патентов. Оно не нужно художникам. Художники не способны повторить друг друга даже в тех случаях, когда они ставят перед собой такую задачу. И даже если бы были картотеки художественных откровений, они не помогли бы другим художникам. Ибо открытия в художественном ощущении мира всегда первичны для каждого. Можно тысячи раз в любых географических пунктах и в любые века открыть силу тяготения или убедиться в том, что Земля — круглая. Невозможно создать вторую Джоконду, как невозможно равноценно заменить самый слабый художественный талант чистым размышлением. Ценность средней мысли равна нулю, средний талант имеет цену, ибо мысли повторяются, а художественность индивидуальна, а значит — неповторима. Попробуйте повторить Боборыкина!
Великий ученый, объяснивший великий факт природы для себя, но не могущий по какой-то причине передать свое знание другим, умирает с меньшей тяготой, нежели художник среднего таланта, который написал картину химически несовместимыми красками.
Ученый не сомневается, что рано или поздно придет другой гений, и найдет его истину, и расскажет о ней людям. Ученый знает, что исчезает только его авторство, а не истина. Когда исчезает картина, исчезает и авторство и художественная истина навсегда.
Основой творческого научного мышления является решение проблем, то есть постановка вопросов и ответ на них.
Когда художник и ставит вопрос, и пытается ответить на него, чаще всего он оказывается в луже. Художественное творчество не совпадает с научным по своему стилю. Для гениального художественного шедевра достаточно вопроса. Например: совместимы ли гений и злодейство?
Если вопрос задан в совершенной художественной форме, он имеет столько ответов, сколько есть людей на планете. Конечно, эти ответы возможно сгруппировать по степеням, например, доказательности их. Но двух абсолютно одинаковых ответов не будет, потому что в такой ответ (если, конечно, он дается в развернутом, мотивированном виде) целиком входит вся философия, весь жизненный опыт, все знания отвечающего индивида. В зависимости от степени эрудиции отвечающий может привести больше или меньше примеров соединения гения и злодея, но никаким количеством он не убедит оппонента.
Ответ на вопрос, скрытый в художественном шедевре, ищет все общество, весь мир, все дилетанты, не имеющие никакого отношения к профессии специалистов по психологии творчества. Табу на поиск ответа не накладывается ни на дикаря, ни даже на сумасшедшего. Наоборот, ответы последних еще интереснее для всех думающих над вопросом.
Художник общается с миром, а ученый — с коллегами.
Что делает вожак-олень, когда ему чудится незнакомый запах или дальний шорох?
Все видели, как застывает вожак, изображая из себя вопросительный знак. Он весь — от последнего