неделю помер…
Тут подоспели свободные тапочки, и я начал приспосабливать чужие, засаленные лапти к своим аристократическим ступням.
— А другая соседка моя в гостинице уборщицей работает, — вослед мне, теряя слушателя, торопилась высказаться санитарка. — В буфете, правда…
— Тараканы-то у вас есть? — для поддержания ниточки нашей связи поинтересовался я.
— Жуть! Две кошки у нее. Соседские-то… А буфет в гостинице со столами: один — для инородцев, другой наш. И в ее задаче наших к ихним не пропускать. Так вот остатки ихних бутербродов кошки едят, а наших — ни-ни. Яще она лимонад, который в бутылках остаетси, в бидон сливает. Ни в жисть бы себе такого не позволила…
Поднимаясь по старинной мраморной лестнице больницы водников, я почему-то думал о том, что род тараканов и род акул существуют на планете Земля рекордно длительное время. И еще почему-то о том, что отец Флоренский привлекался к суду за протесты против казни лейтенанта Шмидта в 1906 году, чтобы получить пулю в затылок в 1937-м.
Фомич неожиданному визиту очень обрадовался, хотя лежал он с какой-то кишкой в боку, из которой капало в банку.
Я объяснил, что явился без шила, так как не знаю, чего ему разрешено.
— Для питания организма все разрешено, — утешил Фомич, — окромя, скажу без нюансов, шила и других алкогольных напитков и перца.
В палате с ним было еще четверо бедолаг. Самого Фомича, оказывается, перевели сюда («в люкс» — он сказал), то есть в палату, только вчера. Раньше вкушал он больничный уют в коридоре.
Двое бедолаг спали. Один лежал под капельницей и читал «Крокодил». Другой читал газету «Водный транспорт».
— Позвольте представить вам моего гостя, — сказал Фомич, поправляя свою кишку, которая норовила выскочить из банки. — Это Виктор Викторович Конецкий, он, значить, у меня на «Державине» дублером плавал и книжки пишет. «Полосатый рейс» сочинил. Без дураков говорю.
Тот, который лежал под капельницей, взглянул на меня сквозь брежневские брови и пробормотал:
— Очень приятно, писатель.
— Его Демьяном звать, стармех с «Ильича», — объяснил Фомич. — Да… А «Державино»-то мое на иголки порезали… Тю-тю, значить, пароходу. А ты, значить, опять в Арктику собрался? Я уж, прости, Виктор Викторович, тебе тыкать буду. Мне так для обоюдного общения проще выходит. Да и «Державино», видишь, на иголки списали… Чего уж тут церемонии, значить, разводить, ежели и сам скоро в крематорий на мертвый якорь стану.
По внешнему виду Фомы Фомича таким жареным еще не пахло. О чем я ему и сказал. Думаю, он и сам так думал. Потому оживился и спросил, на какой пароход я назначен. Я поинтересовался, знает ли он капитана «Кингисеппа».
— На эстонском большевике, значить, кувыркаться будешь. Мастер там формальный пацан. Сорока еще нет. Неутвержденным третий год плавает. Звать Александр Юрьевич. А может, и Юрий Александрович. Память, мать ее…
И сразу ошарашил очередным противоречием:
— Старший механик там Герасимов Борис Николаевич двадцать восьмого года. У меня еще мотористом начинал. Второй помощник, ежели, значить, в чифы еще не вылез, Михайлов Алексей Аркадьевич, сорок пятого года. Боцманом на «Пскове» у Шкловского заклепки тряпками затыкал. «Псков» — либертос старый. Помнишь его?
— Помню, а вы, Фома Фомич, еще на свою память жалуетесь!
— Мастер, говорю, молодой, но башка на месте, значить, сидит.
— Сон у вас как? — спросил я, ибо у самого после комариной ночи глаза начинали слипаться. — Комары не беспокоят? Фонтанка-то под окном.
— Комары, комары… Они тут через пять минут сдохнут… А вот в последнем рейсе меня божьи коровки в Дюнкерке в такой, значить, оборот взяли, что я даже в газету попал. В ихнюю. Цельная дивизия энтих божьих тварей на мой пароход набросилась. Мы, значить, все дымовые шашки запалили, пожарные насосы врубили, на них полное давление дали, матросы от струи падают, а эти, бог их в мать, божьи твари и в ус не дуют. В машинное отделение проникли, иллюминаторы залепили. Ни фига не берет, а мне сниматься надо. Куда снимешься, когда, значить, на лобовых окнах в рубке сантиметр ентих тварей?
— А на других-то судах? — спрашиваю.
— В том и суть! Только на советский пароход насели! Пока не заштормило да ветром их, мать их, не сдуло, так в ентом Дюнкерке и простояли. А ты: «комары»! На что прикажешь дымовые шашки списывать? Кто тебе в такой конфуз и безобразие поверит? Слава богу, запретил толпе огнетушители трогать… С насекомыми нынче на планете, скажу честно, не побоюсь, сплошное блядство без всяких, как Андрияныч говорил, царствие ему небесное, нюансов…
— С волками жить — по-волчьи выть, — решился наконец открыть рот подкапельный. — Ехали в Гамбург на приемку. В купе попутчица — дородная фрау с пузом. Пошла в гальюн и пропала. Оказались мгновенные роды: она в гальюне сильно натужилась и ребенок выскочил прямо в трубу. Ну, женщина обыкновенно в обморок: где дите? На станции поезд законсервировали, и ей обвинение, что специально все подстроила. Мужа самолетом вызвали. Но она доказала, что без злого смысла, а все по природе. И пошли они со станции обратно по путям, тельце искать. Встречают обходчицу, и оказывается, дите живо и здорово, не разбилось дите-то. Как катушка ниткой в пуповину обмотано было. Вот пуповина-то по ходу дела, поезда то есть, раскручивалась, и тем полет дитя тормозило. А потом, когда дите опустилось на путь-то, тут пуповина враз и лопнула. Вот так у капиталистов бывает.
— Н-да, хорошо мы тут у вас посидели, — сказал я. — Не скучно вам тут.
Пожал Фоме левую, свободную от кишки руку, бедолагам пожал торчащие из-под коротких одеял ноги, пообещал еще Фомичу, что если занесет на Колыму или на Енисей, то обязательно привезу ему презент — не меньше пуда копченого муксуна.
И с этим покинул больницу имени не известного мне чудака Чудновского.
Поймал такси и рванул на родную Петроградскую. На Большом проспекте вылез и пошел в парикмахерскую. Это у меня некий ритуал перед значительными событиями, да и внешний вид несколько омолаживается, когда лохмы обкорнаешь.
В приемном салоне, где тоже, конечно, висели пудовые и вечно не идущие часы, просидел в очереди всего минут сорок.
Уж кого на нашем советском свете бабы ненавидят люто, то это парикмахерши мужиков, которые под обыкновенную «канадку» стригутся: сорок копеек и никакого навару.
Оттомился в предбаннике. Наконец сажусь в кресло к этакой обаяшке в кудряшках. Она вяло грязную удавку-простыню мне на шею набрасывает и одновременно тестует соседку-мастера. (Мне, некстати говоря, очень приятно бывает, когда я вспоминаю, что капитана тоже величают «мастером».)
Ну-с, тест парикмахерша соседке-мастеру задает такой: «Что такое пони?»
Та бурчит, что про пони не слышала, но вот ножницы у нее тупые, а дядя Вася-точильщик давно не приходил, опять запил, верное дело…
Моя мастерица начинает поигрывать моей головой кроваво наманикюренными пальцами, наклоняя и отклоняя башку в разные — бессмысленные, с моей точки зрения, — стороны. А ведь дело тут в том, что толкнуть чужую башку «в любую сторону твоей души», как Окуджава поет, большое удовольствие: власть, власть, власть — она самая!..
Толкает она мою башку и объясняет тупице-соседке, что пони — это смесь коня с ослом. Я сразу лезу не в свое корыто — это у меня с раннего детства — и объясняю, что смесь коня с ослом называется мул. Она, ясное дело:
— Я не с вами говорю, помалкивайте! — и щелкает ножницами уже у меня в ухе, а не на черепе.
Но я-то давно привык на опасность идти грудью — меня ножничными щелчками в каком-то там ухе не напугаешь. А моя мастерица продолжает вразумлять соседку в том, что пони не имеет шерсти и потому не способна к продолжению рода, так как она есть противоестественная помесь лошади и осла.
Я говорю, что пони — маленькая лошадка, их в русских цирках и английских парках пруд пруди, и что все