всех Эрнст Адамс висел здесь, на ветке. То, что рабочий Хюльпе забил тревогу у него, а не в полиции, Хаферкамп воспринимал теперь как непостижимый подарок судьбы. Еще не приступив к чтению записки, он решил назначить Хюльпе десятником и выплатить ему премию – «за идею, способствующую дальнейшему развитию и рационализированию предприятия». Это нововведение существовало на баррайсовских фабриках уже пять лет и ежегодно достигало своего апогея в торжественной раздаче премий и зажигательной, глубоко прочувствованной речи дяди Теодора. Подыскать рацпредложение для Хюльпе было несложно. У Хаферкампа всегда была масса мелких идей в запасе, из которых Хюльпе мог бы себе одну выбрать. Во всяком случае, было бесспорно, что отныне десятник и вновь испеченный лауреат в «семье трудящихся» (еще одно торжественное выражение Хаферкампа) будет верным и молчаливым союзником. И к свадьбе Хюльпе и Розвиты Хаферкамп сделает свой подарок. Покровительство шефа всегда окупается, порой оковы носятся как золотые кольца.
Письмо старого Адамса взметнулось маленьким язычком пламени в камине комнаты в стиле ренессанс баррайсовской виллы. И лишь после того, как Хаферкамп разметал кочергой оставшуюся от письма кучку пепла, он позвонил в полицию. Опередив машину криминальной полиции, он встал возле покойника, как будто в почетном карауле. Насколько за старым Адамсом гонялись при жизни, настолько он был сейчас никому не нужен, хотя его смерть, в сущности, должна была стать сигналом тревоги. Предыстория была известна полиции, направление в лечебное учреждение было приложено к делу, бегство старика тоже подтверждалось документами – оставалось только выяснить, не было ли в его смерти чужой вины (хороший канцеляризм, обозначающий убийство) и где Эрнст Адамс скрывался последние дни. Это жгуче интересовало и Хаферкампа.
– Несмотря на обещанное вознаграждение в пять тысяч марок, никто так и не объявился, – сказал он, давая заключительные показания в полицейском участке. В это время старый Адамс уже лежал в ритуальном городском зале в дорогом дубовом гробу, пожертвованном Теодором Хаферкампом. О том, чтобы весть о такой щедрости быстро разнеслась по городу, позаботился Якоб Химмельрайх из похоронной фирмы «Химмельрайх и сын», единственной в городе. Уже на протяжении пяти поколений они достойно отправляли в последний путь своих сограждан.
– Гроб за тысячу сто марок! – рассказывал Химмельрайх доверительным тоном, неизбежным при его профессии. – Погребение по первому классу с четырьмя большими свечами в канделябрах, шелковицей и настоящими кипарисами. Венок – как у главы государства. И не на машине, а на настоящем старом катафалке, запряженном двумя вороными. Когда господин Хаферкамп увидел катафалк у меня в сарае, он ни о чем другом и слышать не хотел. В последний раз на нем выезжал, сидя на козлах, мой отец в тридцать втором году. «Вот его и возьмем! – приказал господин Хаферкамп. – И коней обеспечьте! Хотя нет, я свяжусь с нашим союзом кавалеристов, у них есть упряжные лошади в конюшне». Вот это и есть товарищество!
Эта легенда быстро облетела Вреденхаузен… О ней уже говорили на фабриках, когда в город прибыли доктор Дорлах и Боб Баррайс. Теодор Хаферкамп, привыкший выносить любые удары судьбы с тех пор, как возглавил заводы Баррайсов, нес бремя этого насыщенного событиями дня также с удивительным самообладанием. Дорлах позвонил ему поспешно с бензоколонки, где им пришлось остановиться для заправки, и сообщил:
– Чек в руках Боба. Он появится, как в греческой трагедии, обуреваемый жаждой мщения! Мой совет… вам лучше неожиданно уехать.
– Нет! – не колеблясь ответил Хаферкамп. – Я не убегу. Еще пара часов – и мир во Вреденхаузене будет восстановлен на годы. Сегодня утром был найден Адамс… повешенным в лесу.
– Самоубийство?
– Безукоризненное.
– Последние слова?
– Разумеется. Приговор всему, что мы построили. Но развеянный пепел еще никому не удавалось расшифровать.
Доктор Дорлах повесил трубку, не будучи полностью удовлетворенным. Он не верил, что смерть старого Адамса не вызовет никаких осложнений. Сидевший в машине Боб встретил его холодным, безжизненным взглядом.
– Предупредили дядю Тео?
– Я сообщил о нашем приезде.
– Вы у нас юрист до мозга костей. Кстати, у жонглеров и юристов много общего. Дядя Теодор теперь, поди, выкатывает пушки?
– Нет, гроб. Старый Адамс повесился. – Дорлах завел двигатель. – Вы действительно подобны землетрясению, Боб. Ваш путь можно проследить по тем разрушениям, которые вы оставляете.
– Я не вешал старика. Я не толкал Марион с моста! Почему вы взваливаете всю вину на меня, превращая ее в лавину? Мой путь! Что такое мой путь? Не пытайтесь соорудить из юридического крючкотворства и психологических тонкостей здание и в него посадить меня, как чертика в бутылку. Все мы – включая вас, доктор, – просто тошнотворны! Вот и весь секрет. За мраморными фасадами расплодилась гниль. Все мы смердим изнутри. Все мы! Время от времени нарыв лопается, выставленный вдруг на всеобщее обозрение и поэтому доступный для искоренения, заражая ухоженный, прилизанный, подстриженный, начищенный, приглаженный, такой послушный окружающий мир. Но этот нарыв – всего лишь маленькая кочка того страшного болота, которое его породило! Я ясно выражаюсь?
– Абсолютно ясно, Боб. – Дорлах, сбросив скорость, ехал по автобану. Маленькие, более слабые машины обгоняли их и упивались триумфом, справившись с такой махиной. – Что бы вы ни затевали, всегда помните: вы не вернете Марион, продолжая разрушать.
– Кто знает, что я затеваю? – Боб хрипло рассмеялся. Неожиданно он закрыл руками лицо и всхлипнул. Это было так внезапно, что Дорлах оторопел.
– Что с вами, Боб?
– Марион была единственным человеком, которого я когда-либо любил. Ни своего отца, ни вечно жалующуюся, страдающую мать, ни наместника дядю Теодора я никогда не любил. Ни тем более баб, которые приходили и уходили. Это были всего лишь обязательные упражнения для неутомимого органа. Гимнастика для седалищных мускулов. Гигиена семенников. Но Марион была новой жизнью, настоящим прологом, поворотом, я заново учился ходить с ней по этому заплесневевшему миру, я родился заново и дышал, не чувствуя затхлости. Вам не понять, что значила для меня Марион… И еще меньше вы понимаете, что последует теперь…