дня высохли венки, и Тео Хаферкамп сказал:
– Сейчас он въезжает в Каннах в свою новую квартиру. Что за человек! Даже о матери ни разу не спросил…
В один из волшебных бархатных вечеров, какие бывают только на Ривьере, совершенно случайно на набережной встретились Боб Баррайс и Фриц Чокки. Они были одни и неожиданно столкнулись нос к носу, перегородив друг другу дорогу, как два автомобиля на перекрестке.
В то время как Чокки смотрел сквозь Боба невидящим взглядом, лицо Боба засияло от радости.
– Чокк! – воскликнул он. – Старик, вот так встреча! Ты в Каннах? Пойдем к Максиму? Или ко мне? Да, ко мне. Я теперь живу здесь. У меня маленькая квартира в новом высотном доме Фиори! Вид на море, просто мечта! Пошли…
Чокки оглядел Боба и насупил брови.
– Простите, вы меня с кем-то спутали, – сухо проговорил он. – Это, должно быть, ошибка…
– Ошибка? Старик, Фриц… – Боб ничего не понимал. Он похлопал Чокки по груди. Тот отступил на шаг назад, явно тяготясь встречей. – Разве ты не Фриц Чокки?
– Да, меня зовут так. – Лицо Чокки от высокомерия вытянулось и стало похожим на резиновое. – И тем не менее это ошибка… Вы заблуждаетесь, если думаете, что знаете меня. Я всю свою жизнь избегал общения с людьми вашего сорта…
Он вытянул руку, оттолкнул Боба и прошел мимо с выражением неприступной гордости, опалившей Боба испепеляющим зноем. Только теперь Боб понял, что Канны останутся раем, на который он сможет смотреть через забор, и никогда не попадет внутрь. Окружение Фрица Чокки было тем обществом, добиться расположения которого Боб всегда стремился и без которого он уже не мыслил своего существования. Это была последняя цель, которая ему оставалась в жизни: быть звездой высшего общества. Пусть на деле это означало быть сверкающим мыльным пузырем, позолоченной пустышкой, всеми восторженно принимаемым прожигателем жизни, героем тысячи ночей, мужчиной-землетрясением.
И вдруг появился Чокки и захлопнул перед его носом дверь.
– Ах ты скотина… – тихо произнес Баррайс, глядя вслед Чокки. – Жалкая скотина! Мы еще встретимся с тобой один на один!
Три часа он слонялся по каннским улицам, пока не увидел Чокки на террасе отеля «Англетер» за бутылкой кампари. Рядом с ним за столом развалились Эрвин Лундтхайм, наследник химического концерна, Александр Вилькес, сын судовладельца, и Ганс-Георг Шуман, наследник электроконцерна.
Боб Баррайс прижал подбородок к воротнику, вошел на террасу, облюбовал себе свободный столик рядом с украшенной цветами балюстрадой и заказал полбутылки охлажденного шампанского с апельсиновым соком.
– А вот и он, – лениво объявил Чокки. – Сморщенный плейбой. Будет липнуть к нам как банный лист. Ребята, мы должны что-нибудь придумать. Там, где появляется Боб Баррайс, единственный шанс на выживание – это самозащита.
Вечером посыльный вручил Бобу Баррайсу в его квартире в высотном доме Фиори коробочку. В ней лежал маленький, инкрустированный переливающимся перламутром пистолет, заряженный боевым патроном, и записка: «В стволе только один патрон – этого достаточно».
13
Борьба означает нападение – это хорошо усвоил Боб Баррайс. Он запомнил это выражение дядюшки Теодора Хаферкампа, поскольку оно было одним из немногих, нашедших подтверждение на практике. Другие перлы жизненной философии Хаферкампа, типа «Стоящий ниже тебя завтра может оказаться выше!» или «Жизнь прекрасна и с картошкой в мундире и селедкой!», Боб отметал как глупую игру в афоризмы. Ниже его никто не стоял, а только лежал, и это были женщины, а если они бывали выше, то лишь для того, чтобы разнообразить наслаждение. А картошкой в мундире он во время одной демонстрации кидал в своих учителей из гимназии, конечно, исподтишка, из засады, что соответствовало его натуре, а поймали опять-таки Гельмута Хансена, который безропотно снес выговор и целый год пристального внимания учительского совета.
Теперь, когда на столе лежал маленький пистолет, прятаться было уже некуда. Боб получил вызов к открытой битве, и он был готов к ней.
Он долго стоял у окна и смотрел вниз, на облаченный в сверкающий ночной покров город. Это было завораживающее зрелище: море уличных огней, а за ним – черное, с редкими вкраплениями бесшумно скользящих огней судов настоящее море, сливающееся с небом, вечное, неразгаданное таинство природы. Уже через день после вселения Боба вот так же подолгу у окна стояли две женщины: днем – сорокатрехлетняя американка, а по ночам – маленькая продавщица из салона «Анжелика»; казалось, они становились бесплотными, начинали парить и уносились в бесконечном хороводе сверкающих огней города. На Боба этот вид вскоре стал нагонять уныние. Он постоял, безотрывно всматриваясь в светлую ночь, потом бродил по комнате, выпил четыре стакана виски, пока алкоголь не утратил для него всякий вкус и в нем не пробудилась тоска по нежной Марион, ее восхитительном теле и неповторимом таланте изображать мертвую и давать себя насиловать. Но Марион была мертва, она бросилась в Рейн с дюссельдорфского моста, и это осталось для Боба такой же загадкой, как черное море за окном, которое никто не мог разгадать. Доктор Дорлах попытался это сделать, но Боб Баррайс не понял его. Попытался было и Гельмут Хансен накануне отъезда Боба в Канны, но Боб наорал на него:
– Оставь ты меня в покое, душеспаситель вонючий! Осточертело, до чего вы все изолгались! Марион любила меня, а вы ее доконали. Чеками, сладкими речами, психическим террором. И этого она не вынесла, только этого! Вы убийцы!
Потом он плюнул на Гельмута и удивился, что тот не ударил его.
– Трус! – заорал Баррайс. – Вечно ты со своим благородным триппером. Из тебя человеколюбие как гной выделяется!
А Гельмут Хансен медленно произнес:
– Берегись, Боб. Теперь ты остался один, совсем один. Такого с тобой еще никогда не было.
Последний сердечный порыв друга… Боб не понял и этого. Он уехал в своем новом «мазерати», «консервной открывалке», как назвал его Чокки, год назад купивший себе такой же и через четыре месяца