и вылетел слева. Высокое акробатическое и физическое достижение. Особенно в такой низкой машине, как «мазерати»…
Боб хранил молчание. Он смотрел в затылок Хансену и тихо скрипел зубами.
– Ты мне друг? – спросил он. Хансен медленно кивнул.
– Да. Разве я стал бы иначе тебя забирать?
– Ты когда-то спас мне жизнь.
– Это было давно.
– И тем не менее ты виноват в том, что я живу.
– Можно и так сказать.
– Ты виноват в том, чем я стал! Если бы тогда ты дал мне утонуть…
– Прекрати идиотизм, Боб!
– Ты спал с Пией?
Хансен помедлил, потом жестко сказал:
– Да.
– Она была моим завоеванием.
– Я знаю, Боб. Но ты навязал ее мне черт знает зачем!
– Может, черт действительно знает? Теперь мы квиты.
– У тебя не было долгов.
– Нет, единственный по отношению к тебе. Моя жизнь! Ты дал ее мне… а теперь ты взял то, что принадлежало мне. Ничья. Мне больше не нужно восхищаться тобой.
– Если ты это когда-нибудь делал, то был большим дураком.
– Это позади. Теперь мы на равных. И я дам тебе в морду, если ты еще раз заговоришь о своей кретинской центробежной силе. Это ясно?
– Во всяком случае, наглядно. – Гельмут Хансен повернулся к другу. У Боба были холодные глаза убийцы. – Мы действительно должны поговорить друг с другом. Наедине. Может быть, это будет вторым спасением жизни.
– Как священник! Ей-богу, как священник! – Боб оглушительно захохотал и вскочил. – Я пойду к Майеру в кабину. Меня тошнит от этого нравоучительного тона! Я пойду блевать! Бле-вать! Как святой онанист- моралист…
В 14 часов, точно, как было доложено по радио, «Сессна» пошла на посадку на фабричном аэродроме. Боб Баррайс сидел рядом с пилотом на запасном сиденье и глядел на приближавшуюся землю. Две темные точки увеличивались в размерах и приобретали очертания.
– Дядя Теодор, – произнес Боб с ядовитым сарказмом. – И доктор Дорлах, семейный адвокат. Ворота темницы Вреденхаузена открыты. Туда преступника – и решетку на запор! А сверху табличку: «Не кормить – кусается!» Майер, разворачивайтесь и полетим в Гамбург!
– Не получится. Горючего не хватит. – Пилот выпустил шасси, закрылки повернулись. Машина запрыгала по бетонной дорожке, пропеллеры вращались все медленнее, двигатели были заглушены. Прямо перед дядей Хаферкампом и доктором Дорлахом «Сессна» остановилась. Боб первым выбрался из самолета.
– Наконец-то ты явился, – произнес дядя Теодор без обиняков. Тот, кто правит в семействе Баррайсов, может не утруждать себя лишними приукрашивающими словами. Да и мало тут красивого. – Через час – похороны. Дело может обернуться скандалом. Старый Адамс непременно хочет произнести у могилы сына речь! Ты имеешь представление, что он замышляет? Мальчик, скажи здесь, сразу, у нас еще есть время, целый час. Доктор Дорлах сможет урегулировать.
– Он будет толковать о центробежной силе, – сказал Боб с горечью. – Ее проходят даже в народной школе…
Он оставил Хаферкампа и Дорлаха и один зашагал по летному полю. Руки в карманах, плечи приподняты, слегка волоча левую ногу. Это было заметно впервые.
Дядя Теодор надел свою шляпу и посмотрел на доктора Дорлаха, ища поддержки.
– У мальчика в голове полная неразбериха, – сказал он ошеломленно. – Разве я не говорил: у него проблемы! Доктор, мы должны его защитить. У меня такое ощущение, что эта проклятая автогонка прошла по хребту Баррайсов.
Доктор Дорлах тяжело вздохнул.
– И у нас всего час до похорон…
3
Два прошедших дня разбили Вреденхаузен на два лагеря. Как это бывает в небольшом городке, большинство населения которого зависит от одного-единственного большого предприятия, люди остерегались высказывать свое мнение.
Зависящие от жалованья – хорошее обозначение современного рабства! – рабочие и служащие, получавшие свой конверт с деньгами каждый месяц с новым изречением Теодора Хаферкампа на бланке с расчетом, притворялись глухими и воздерживались от каких-либо высказываний. Быть может, этому способствовал и последний афоризм: «Довольный человек купается в солнечных лучах, но не жалуется на жару». Если спрашивали того, кто зарабатывал свои сдобные булки на фабрике Баррайсов: «Скажи честно, что ты думаешь об этой аварии на автогонках?» – он втягивал голову в плечи и самое большее мямлил что- то вроде: «Ну да, конечно…»