Андрей уныло, молча смотрит на жену.
– Двух не пожалею! – верещит Авдотья. – Жрите, да расходитесь, черт с вами!..
И тоже находит две бутылки.
Гуляем мы так второй день. Я верхом на мерина сесть не в состоянии. Иду пешком домой с песней веселой на губе. А мерина подхлестнул, он впереди меня побежал, брякая недоуздком. Умная лошадь, чего нельзя оказать про нас с Андрюхой. Вот какие комедии устраивали!..
Кряхтя и поругивая свою старость, Афоня медленно поднялся. Взял косу, стряхнул с поношенного пиджака приставшие травинки, протянул на прощание мне руку.
– Благодарю за угощение и беседу. Вспомянули старое. Редко так бывает, – сказал он. – Сорок годов не видались… Побродишь тут по совхозным деревням, мимо моей избы пойдешь, обязательно прошу ко мне. Обещанное будет сделано. Петуха для тебя зарежу.
75. В СОЛДАТАХ…
(Вечерний рассказ бывшего нижнего воинского чина, моего соседа Алексея Турки.)
– ЖИЛИ-БЫЛИ мы, два брата: я, Алеха Турка (по фамилии Паничев), и Николаха, по прозвищу Бердо. Жили в захолустной Попихе, однако поблизости от бойкого торгового села Устье-Кубенского. Были мы оба погодки, не курили табаку, не пили водки, потому как было не на что. Бердо на годок меня постарше, но корпусом пожиже, росточком пониже, и если схватимся бороться, то раз-два – и он у меня под ногами. Хрипит и еле дышит. А попетушиться любил. Повздорить со мной – о чем угодно. Я говорю – черное, он говорит – белое. Я говорю – шитое, он говорит – стёганое, я говорю – меховое, он говорит – мохнатое, так и далее, и тому похожее. Лежим мы одноважды в потемках на полатях (карасину в лампе не было), лежим и всурьез спорим о том, кому интерес больше в жизни – бревну или дереву? Я за бревно, Бёрдо-Николаха за дерево. Если говорить по-нынешнему, так это, можно сказать, диспутаница с пренией. Спорили мы, спорили и разошлись в убеждениях на все сто процентов в разные стороны.
Он говорит:
– Деревом лучше быть, стой себе на корню, расти-цвети, радуйся всю долгую жизнь. А жизнь у деревьев разная. Одне и триста лет с гаком на одном месте простоят, а другие и поменьше, а все-таки живут. И солнце их опекает, и дождик их омывает и поливает, и земля подкармливает. Оттого и живет дерево, зимой от мороза потрескивает, летом листочками шепчется, значит, по-своему разговаривает… Иногда птички сядут на веточки, своим весельем потешат. Не унывай, дерево!..
Я ему на это особое мнение выкладываю:
– Сплошная, – говорю, – скука-тоска-тощища, быть деревом, стоять всю жизнь на одном месте, ничегошеньки не знать и не видеть, кроме грибов и поганок под ногами, да мурашей под корой. Всего и развлечения у дерева – дятел подолбит, да ворона гнездом макушку украсит. Экое, говорю, удовольствие. Не жизнь, а тьма. То ли дело стать дереву бревном! Да если ему посчастливит путешествовать по свету, во всякую переделку попасть! Чего только оно ни насмотрится, чего ни натерпится, и везде от бревна польза. Пройдет оно за пароходом тысячи верст до лесопилки. Там – куда куски, куда – милостыньки! Развалит пила на доски, доскам дадут ход. Часть уйдет в город или за границу; часть на потолочины и половицы, часть на мебель, а опилки и горбыли перемелют на бумагу; на той бумаге сказки напечатают, не то и кредитные билеты. Вот, говорю, что значит, когда стоячее дерево становится бревном!
Положил я Николаху-братца на обе лопатки. Отец наш, царство ему небесное, не дурак был, слушал- слушал нас и рассудительно сказал:
– Вы оба справедливы. Быть тебе, Николаха, на одном месте деревом, а тебе, Турка, с твоим характером лучше бревном стать.
– Как это понимать? – спросили мы отца.
– А вот так и понимайте: Никола слабосильный, чахленький, ему и рекрутиться нечего. Не возьмут его в солдаты, получит белый билет – и торчи, как дерево, в Попихе, не съезжая с места. А тебе, Алеха, на роду писано служить царю-отечеству в полную силу. Ох, и достанется бревну. Подрубят тебя, подпилят тебя, потрут тебя, пошлифуют, лишь бы не выкрасили да не выбросили, а то и это случается…
Как сказал отец, так и произошло.
Николаха-браковка остался дома при отце, а я через год погулял недельку, попьянствовал, погорланил частушек:
И на станцию, и в вагон «40 солдат или 8 лошадей» – и поезд помчался.
Повезли «бревно» в переделку. Напророчил отец.
В солдатах, известное дело, кому служба, кому службица. Отстукал каблуками, покормил вошек пять годов без малого; японская война застала, всяко было. И вот еще беда: за всю службу грамоту не одолел. Некогда. Однако памятью бог не обидел, словесность назубок знал. На язычок был я востер, мог и пошутить, и повеселить, а веселым везде честь и место. И столько смешных историек, происшествиев бывало вокруг меня да около! Будь я грамотеем – хоть книгу сочиняй, как про похождения пошехонцев…
Воротился я с японской войны не сразу, а, кажись, в начале седьмого году (когда в Кузнецове пожар был, у Окатова баба в огне погибла, и того году Ваньку Серегичева на каторгу угнали: ножичком над монахом пошутил). Что делать? Не быть бревну деревом, становись на место столбом. Окапывайся, стой и не падай.
Обзавелся хозяйством. Брату Николахе новая избенка, а мне после смерти родителев – старье, соломой крытое. Не горюю. Такой избе еще сто лет стоять. Коль огонь не возьмет, то другая никакая сила не порушит. Женился на Анюте. И я уже конченый, врос в землю, из Попихи ни взад, ни вперед. Жил бы так годов семеринку.
Вдруг опять война, да покруче японской. Вильгельм нумер два, это вам не микада, извините, не Мутсо Хитович,[1] а посильней япошки.
Потащили людей в солдаты. Набор за набором на войну. Вижу, до меня очередь подскребается. Надумал я перехитрить Вильгельма: «Дай-ко, не стану я с ним воевать. Хватит с меня японской…»
Склал в мешок колодки и протчий наш немудрый сапожный инструментишко, и пока не вышел манифест