скажешь, губа не дура у переплетчика. Добра девка и, говорят, с приданым…»
В свадебном пиру песни, танцы, пляска. Жених тихонько спросил:
– Ну как, Ваня, по-твоему, жена у меня ничего, а?
– Более чем ничего!.. Я тебя хочу спросить, какому святому ты молился, чтоб досталась прелесть такая?
– Ха! – засмеялся жених. – Тут, браток, молитвы не помогают, собственной персоной добился. По любви. Сваты были для прилику только. Заранее мы сговор заключили в Сокольниках. Было туда похожено. И ты не теряйся. Сам не найдешь – я подыщу… Погоди, дружок, сделаем это не торопясь, с умом.
Сытин слушал и краснел от своих дум.
А потом за книжным прилавком все это забывалось и на ум не приходило. Молод, без достатков, какой жених!? С увлечением работал, но иногда пускался в рассуждения с хозяином:
– Петр Николаевич, будь у вас своя такая же новая литография, как у Морозова, ваше дело крутилось бы быстрей. Двадцать тысяч в год – невелик у вас оборот. Картин бы побольше, посмешнее да подикастее, люди спрашивают. Разносчиков-коробейников у нас мало, товар надо в долг в надежные руки доверять. В Нижнем на ярмарке наше доверие всегда оправдывало себя, конечно, надо не ошибаться, кому доверяешь.
– Что ж, Ванюшка, орудуй смелее… Ищи, доверяй, пусть рубль быстрей оборачивается…
Шарапов, заметно с каждым днем дряхлея, бережно относился к своей старости: в слякоть не выходил из дому, целой обедни ему не отстоять – стал реже ходить в кремлевские храмы, да и в своей молельне с обязанностями начетчика не справлялся. И если приходили по привычке к нему старообрядцы, то теперь уже не молением и не чтением занимал, а показывал им, не без хвастовства, древние рукописные книги, складни медного литья, писанные на кипарисных досках древние иконы, якобы кисти евангелиста Луки, Андрея Рублева, а что Симона Ушакова – то это вне всяких сомнений.
Была у Шарапова не только кумирня для беспоповского моления, но и место скупки и сбыта древностей, а этого дела он не мог доверить ни главному приказчику Василию Никитичу, ни Ванюшке. Что они понимают?.. Вот староверы, те смыслят. Их фальшивкой не проведешь.
Понемногу Сытин стал разбираться в древних иконах новгородского и строгановского письма; ходил в старые московские церкви не только молиться, но и подивиться на фрески, еще не облупившиеся с каменных стен. В ценности редких печатных книг разбираться было проще, трудней поддавались его пониманию книги рукописные. Почерк в них такой, что сам Шарапов еле-еле мог разобрать. Но главное не в старой книге – уже тогда понимал Сытин, – главное больше печатать книжек и картин. А потребность росла вместе с ростом грамотности в России, в эту счастливую для книгоиздателей и книготорговцев пору – после крушения крепостного права.
Увлекшись торговлей лубочными изданиями и печатанием их у Шарапова, Сытин все чаще и чаще стал замечать за собой, что к делу книжному влечет его рассудок, а предрассудок старообрядничества затухает, не проникает до глубины души. Нет, не быть ему старовером, не идти по пути древних обычаев за Шараповым.
В последний раз он зашел в старообрядческую молельню как-то в пасхальные дни, когда старик Шарапов не мог вести длинную службу у себя в доме и предложил ему сходить в главную в Москве старообрядческую молельню на Преображенское кладбище.
Стояла Светлая неделя. Гудела Москва колоколами. Люди разговелись, повеселели. На улицах звенели голоса гармошек и балалаек, были и подвыпившие. Только в эти дни доступен вход для посторонних в молельни староверов.
Не без умысла послал Шарапов Сытина к ним. Он полагал, что понравится тому у староверов, затронет его душу то, что он увидит и услышит у них.
Это была не частная, не домовая молельня, а настоящий храм старообрядцев. Сытин вошел, остановился у железной решетки, отделяющей правоверных от инаковерующих. Он знал порядок и не шел дальше перегородки. Молящиеся мужчины, крестясь двуперстием, стояли ровными рядами. В нужный момент все, как по команде, становились на колени, кланялись. Служил начетчик, одетый в суконную поддевку, из-под которой виднелась темно-синяя косоворотка с крупными перламутровыми пуговицами. Через плечо длинный парчовый лоскут с крестами, напоминающий поповскую епитрахиль. Он читал напевно про житие апостолов, а его помощник ходил между рядами молящихся и курил фимиам по древнему греческому обычаю: не кадилом, а носил на плече бронзовую урну с горящими углями; из урны выходил и расстилался над головами молящихся приторно пахнущий дым…
Стоял Сытин и размышлял: «Один я среди них чужой, посторонний… Душа, душа, а что для тебя здесь хорошего? Давность многовековая? Как молились при Юрии Долгоруком – отжило, устарело. Дряхлое священнодействие. Скучно, тоска валится на сердце… Нет, хозяин Петр Николаевич, я – жив человек, и не чуждо мне человеческое. Господи, – мысленно взывал Сытин, – ты простил разбойника распятого, простил Петра, трижды от тебя отрекшегося, простил Фому неверного, простил блудницу Марию Египетскую, прости и меня!..»
Думы молодого парня, здорового, крепкого, перекинулись из этой, с низким потолком, церкви на волю. А что было на воле!..
Пасхальная неделя. На улицах весело проводят время. Всю неделю колокольный звон, не благовестный, а просто так – веселья ради. В театрах, после великопостного перерыва, начались спектакли. Пасха – праздник весны. Резвится молодежь в Сокольниках, резвится на Воробьевых горах. Разлилась по-весеннему Москва-река; катанье на лодках; гуляют парни и девки. А переплетчик Горячев, наверно, в гостях у тестя дробит каблуками русскую с присядкой…
Дальше мысли не распространялись. Сытин вышел из храма, не обернулся, не перекрестился: троеперстием не положено здесь, а двуперстием самому неловко. Никому такого обета он, крещеный человек, не давал. Постоял, отдышался на чистом свежем воздухе, хотел было возвращаться домой к своему благодетелю, но услышал пенье рядом. Из соседнего двухэтажного храма доносились женские голоса. Оказалось, там отдельная женская молельня. Вот она, старая уходящая Москва!
Из любопытства вошел Сытин и в эту храмину. Матерый привратник – сберегатель тайн молитвенного служения – встретил Ивана Сытина весьма неприветливо:
– Ты не из наших, что тебе здесь нужно?
Сытин не счел столь неласковое обращение грубостью. Он знал, что староверы всем и каждому говорят