– Согласен, батя, надо быть требовательным, иначе будешь подлецом… Но сейчас ли искать виноватых? – Юрий резал с вызовом.
– Во-о-он как?! – удивилась мать.
– А не стесняемся правду сказать народу, мол, как бы в обморок не упал, а? – спросил отец.
– Какая же еще правда? Себя, что ли, высечь? Вы заговариваетесь, товарищи старики.
– А ты не договариваешь, товарищ молодой. Кто сейчас не разглядывает жизнь заново? Благо огня разложили много – светлынь! Видно стало такое, что в иное время ни в жизнь бы не заметил.
– И чего же ты увидел, товарищ Крупнов? – с холодным бешенством спросил Юрий.
Отец молчал. Оба они с тягостной рассеянностью глядели на Волгу. Самолеты пикировали на переправы, на перекрашенные под цвет суглинистых берегов пароходы, на баржи и паромы, зазелененные ветвями. Кипела Волга от бомбовых взрывов. Густо серебрила волну всплывшая кверху брюхом сгубленная рыба. Бойцы и ребятишки не успевали вылавливать даже осетров, огромных, с медным отливом полуживых сазанов, еще шевеливших раздвоенными на конце хвостами. Воронье пировало на провонявших тухлятиной отмелях. За всю-то свою вечную жизнь не знала Волга такой погибели…
И все-таки в разрушенном, спаленном воздушным флотом Рихтгофена городе тянули телефонные провода, восстанавливали водопровод, хлебные заводы. Перед запахом свежеиспеченного хлеба, кажется, отступал, особенно по утрам, тяжкий дух гари и пыли.
– Время то самое, и судьба та самая. Иной нету, давай, сын, не прикидываться подслеповатыми. Не было в нашем роду вертучих глаз и не будет. Пусть другие виляют глазами в поисках кустов.
Завыли сирены. Особенно одна тонкоголосая неврастеничка надрывалась на пожарном мониторе.
Бомбардировщик вынырнул из прогала между горой и облаком. Крался к заводу, но белые клубки отмежевали провисшее над заводом небо. Бомбовоз отвалил в сторону, перевернулся через крыло, ревя по-сатанински, пошел в пике.
Бомба летела косо, целясь прямо в сад. На берегу вместе с грохотом рванулась к небу грязь.
Два «юнкерса» прогремели над верхней улицей поселка, и задымились дома выше крупновской усадьбы, за старыми дубами. Куры в смертном кудахтанье огненным вихрем перелетели через стену, факелами канули в овражный кустарник. Свистя горящими крыльями, роняя искры, упал к ногам Дениса голубь.
Рождавшуюся тишину проколол острый страдальческий вой. В калитку влетела женщина, сбивая одной рукой пламя со своего плеча, другой прижимая ребенка к груди. Денис вырвал из ее рук ребенка, Юрий свалил женщину на клумбу цветов и сам не помнил, как опрокинул на нее кадку с водой.
Бойцы противовоздушной обороны понесли женщину – держали скрюченные руки над безглазым лицом, из черно округлившегося рта рвался нечеловеческий крик.
– Люба, я пошел на завод, не беспокойся, там хорошо: мартен шумит, не слыхать стрельбы, взрывов. И душа на месте.
Она помахала Денису рукой.
Юрий простился с матерью. У спуска под берег, держась за ствол пораненной осколком, в липком клею вишни, оглянулся. В горячо текущем воздухе маленькая старушка совала в пламя печи бумагу. Блеснула окованная медью дубовая шкатулка, в которой хранились прокламации и личные бумаги родителей. Машистыми прыжками меж яблонь подлетел к матери.
– Что ты делаешь?
Она резко отстранила его руку.
– Не оставлять же Гуго Хейтелю…
Юрий придавил ладонью крышку шкатулки, глядел в глаза матери, затуманенные слезой. И только теперь отчетливо отлилось в памяти то, что наблюдал за ней из года в год без особенного интереса, считая ее старушкой не без странностей: неподатливо признавалась в своих прежних подпольных связях со старыми революционерами. «Бунтую тихо, чтобы не сбить с панталыку молодых», – вспомнил сказанное матерью дяде Матвею. А тот, задирая взглядом Юрия, ответил: «У иных молодых историческая память короче гулькина носа».
Юрий отнял у матери шкатулку.
Мать сунула в руки Юрия аппаратик для глухих.
– Возьми! Зачем он мне? Чего еще услышу в жизни?
XIV
В удушливой пыли и зное Волжская дивизия Данилы Чоборцова пятнадцатикилометровым фронтом отходила степями к Волге, контратакуя, цепляясь за каждую речушку, балку, село или хутор. После московского контрнаступления минувшей зимой Александр Крупнов чаял, что больше отступать не придется. Еще полгода, ну, год – и Германия будет сокрушена. Александр хотел верить в это и сейчас, отступая к Волге, но верить уже нельзя было. И оттого, что нельзя было верить, ему становилось временами скучно, тоскливо и очень жалко своих солдат, офицеров, жалко самого себя. И еще ему было неловко оттого, что надеялся на второй фронт, ждал помощи тех людей, которые в силу какой-то случайности не оказались вместе с немцами и не убивали сейчас русских, украинцев, белорусов, не топтали эти вызревшие хлеба. Душевная рана минувшего лета, не успев зажить, растравлялась, разрывалась каждодневно. Александру было так тяжело, что не радовало повышение в звании: присвоили старшего лейтенанта, поставили командовать, как и прежде, ротой.
Жарким полднем солдаты едва поднялись на взволок, покачиваясь. Одолевала тяжкая усталь, солнце слепило.
По-бычьему приподняв верхнюю губу над блестящими стальными зубами, Ясаков сказал со спокойствием притерпевшегося к беде:
– До вечера, живы будем, еще верст на десять заманим неприятеля.