нее.
Мы счастливы вместе. Мы свободны друг с другом. Глаза закрываются. Я поднимаюсь, бросаю еще пару поленьев в печь и тащу Михаилу в мешок. Она не упирается.
Мы засыпаем мгновенно, прижавшись. Прижавшись теплее. Мне снится волнительный сон.
Как будто иду я по широкому полю. А вокруг меня — демократия.
Как будто лечу я надо всею страною. И везде подо мной — демократия.
Как будто смотрю я на Землю из самого космоса. И везде на Земле демократия.
Как будто просыпаюсь я утром. А за окном у меня — демократия.
Как будто засыпаю я вечером. А впереди у меня — демократия.
Как будто болею случайной болезнью. А лекарство мое — демократия.
Как будто рукоподаю я прелестнице. А в сердце моем — демократия.
Как будто стою я под душем. И течет на меня демократия.
Как будто демократия, демократия, демократия!
И сплю я, и спит Михаила, и снится нам вместе свободный сон.
Как будто свобода — это то, что бывает.
Как будто свобода — это то, что скрывает.
Как будто свобода — это то, что витает.
Как будто свобода — это то, что сверкает.
Летает, порхает, копает, швыряет, зудит, ковыряет, стучит, завывает.
Стучит.
Завывает.
Стучит.
Завывает.
Трясет.
Называет.
Стучит.
Завывает.
Проснись! Просыпайся! Вставай! Одевайся!
И вижу я — склонилась надо мной Михаила, и волосы ее ниспадают, а из под волос — глаза необыкновенной свободы и демократии. Глаза как права человека. Глаза общечеловеческих ценностей.
— Роман! — говорит Михаила.
— Михаила, — отвечаю я ей.
— Просыпайся, соня, — трясет меня Михаила, — Там кто-то приехал.
Я вдруг открываю глаза и вижу, что вся комната трейлера залита желтоватым мерцающим светом. За окнами завывает метель. В дверь ощутимо стучат.
— Кто это? — улыбается Михаила.
— Не знаю, — пожимаю плечами я.
Я покидаю мешок и собираю разбросанную по трейлеру одежду. Мне кажется — надо. Поверх надеваю «аляску» с папахой. Отворяю.
На пороге с большою свечой стоит Бахтияр. Рядом с ним — два мужчины в защитном.
— Свободин? — строго спрашивает мужчина, что слева.
— Свободин, — киваю мужчине в ответ.
— Пройдемте, — говорит тот, что справа, — Что это с вашим лицом?
Недоумеваю.
— Так надо, — говорит тот, что слева.
Бахтияр улыбается.
Я спускаюсь на заснеженную поверхность. По поверхности весело бегают маленькие колючие смерчики. Чуть поодаль стоит незнакомый мне мерин. Рядом с мерином — Платон Любомиров на своей доброезжей кобылке гнедко.
— Что происходит? — спрашиваю я у Платошечки.
— Седлай! — смеется Платон.
Я оглядываюсь.
На пороге стоит Михаила. Она дрожит и смотрит.
— Иди в дом! — кричу я Мишутке через метель.
Она поворачивается и уходит.
— Я позабочусь о ней, — говорит мне Платоша.
Я ухожу красиво. Седлаю незнакомого мерина. Справа от меня — правый мужчина. Слева — левый. Я — в центре. У нас плюрализм мнений.
Мы выезжаем на улицу. Следом за нами бежит Бахтияр. Свеча его гаснет и он исчезает.
Мы медленно движемся вниз по Тверской.
Я никогда не увижу их больше.
Мы движемся вниз по Тверской.
Я никогда не увижу их больше.
Мы движемся. Движемся. В этом отличие демократии. Чтобы ни происходило в стране, какие бы катаклизмы ни случались с нами, будь то нарушение поставок батареек или же сильный мороз, мы все таки движемся. И наше движение неостановимо, как движение океанского льда. Как полет планет. Как ядерная реакция. Уз приекшу![72] Форвэртц![73]
Я знаю, куда мы. Догадываюсь. Там, сзади, остается сейчас моя прошлая жизнь.
Там Михаила, Платоша. Там мой верный, заслуженный Бахтияр. Там мой служебный мерин красивого серого цвета.
Там митинги, марши и телекомнаты. Там радио и министерство. Там — счастье, свобода и радость.
А впереди…
А впереди то, по сравнению с чем моя прошлая жизнь — всего лишь утроба. Тесная, горячая, мокрая утроба. Где хорошо и уютно, но не пошевелиться.
Теперь я рождаюсь. Не заново, а в первый, единственный раз. Рождаюсь в настоящую, светлую жизнь.
Не верится. Не может быть. Мне кажется, что я не готов.
Но мы все же спускаемся вниз по Тверской. Мы едем в метели. Вокруг — темнота, лишь мелькают иногда свечи иных Бахтияров. Свободный город спит — с утра на работу. А те, кто едут по сторонам от меня, всегда на работе. На работе не за сахар и порридж, не за батарейки. Они на работе за совесть.
Темнеет в ночи черный Кремль. Темнеет в Кремле Фридом Хауз. Темнеет в высоте огромнейший хьюман райтс вотч. Все темно, но по-прежнему светел Пентхауз. По-прежнему работают те, для кого мы. Те, кто подарил нам свободу. Рукоподаю всем работникам. Рукоподаю департаментам. Кто знает, быть может — в последний раз.
Мы поворачиваем налево. Сердце мое окатывает горячей волной. Я все еще не верю в происходящее. Боюсь, что мы или свернем раньше, или же мимо проедем. Мужчины молчат. А я улыбаюсь.
Чем ближе к Лубянке — тем шире улыбка. Как счастливы те, кто живет где-то рядом! Ходить по этим переулкам и улицам, жить в этих трейлерах, рукоподавать своим девушкам и знать, что где-то под твоими ногами, в земле, в глубине, в камерах — правозащитники! Бывает ли большее счастье?
Когда-то давным давно здесь стояло огромное мрачное здание, приносившее людям несчастья. Все боялись его серых стен, высоких подъездов, внутреннего двора и глубоких подвалов. Все боялись, и даже диктаторы. Те, кто входил в это здание, не возвращались. Это был дом великой скорби и мужества. Так было до первой демократической революции в одна тысяча девятьсот девяносто первом, когда свободный майдан несогласных уже собрался было совершить благородное дело и разрушить этот бастион