— Это почему ж?
— Студентам глаза выкалывают.
Отец со Шпаковским переглянулись.
— Услыхал откуда-то… В городе был случай.
— Батя, а зачем черная сотня студентам глаза выкалывает?
— И откуда ты наслушался эдакого?
— Батя, а чего я тебе скажу: найдем волшебную воду и тогда черную сотню побьем. Есть люди, которые уже бьются с ней.
Отец обнял сына:
— Ну что ты все выдумываешь! Волшебная вода… А давеча все про бесстрашного старика бормотал. Экий блажной! В кого ты такой уродился-то?
Мать сразу же откликнулась:
— В родного батюшку, в кого ж еще!
В избу вбежала кухарка Перфильевны, Анфиса:
— Иваныч! Хозяйка велит тебе ехать в Ребенишки. Сей же час.
— С чего это загорелось так-то?
— Будто за семенами садовыми, что ли. Давеча уговорилась она с Лещовым, ему для нас семена из самого Питера доставили.
Шпаковский поднялся:
— Ну, тогда и я поеду.
Часа через два после их отъезда на большой дороге показалась толпа.
Шли заозерские, пеньянские, ковшинские, граудинские мужики.
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед — рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: «Слезами залит мир безбрежный!..» Две девушки шли рядом с ней.
«Затишье» никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на ходу свитку, пробежал трусцой мимо Гриши, стал около Минаева деда, зашагал с ним в ногу, по-солдатски.
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
— Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях — тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо «Затишья».
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
— На Тизенгаузенов поднялись…
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
— Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
— Мужики давеча шли мимо — на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские… Ну целое войско!
Иван Шумов тяжко вздохнул:
— Вот… началось, значит.
И, будто не видя перед собой, стал шарить по стене рукой — искал что-то, должно быть шапку, только что снятую.
И сейчас же мать закричала пронзительно:
— Не пущу!
На ее крик откликнулся из зыбки маленький Ефимка, заплакал громко и горестно.
Отец шагнул вперед, мать рухнула перед ним на колени, обхватила отцовы сапоги:
— Не пущу! Сынов… сынов не губи!
Из чуланчика непривычным для нее скорым шагом вышла бабушка, схватила Гришу трясущимися руками, повела за собой:
— Пойдем, родимый, из избы, пойдем… Отец с матерью не поладили, нельзя нам на то глядеть, пойдем…
Она вывела Гришу на крыльцо, стала нащупывать ногой ступеньки.
— Бабушка, темно уже, куда мы идем?
— В садик пойдем, в садик.
Сад только поначалу показался темным. Скоро на листьях яблонь задрожал розоватый отблеск. Гриша обернулся: где-то далеко молчаливо и грозно подымалось зарево.
Бабушка, крестясь, что-то шептала.
В темноте послышался громкий голос:
— Ну, теперь пошло! Началось — не удержишь!
Кто-то отозвался — видно, пан Пшечинский:
— Мои дурни ушли… К черту в пекло! — И, помолчав: — От хитрая баба! Услала в город своих — и Шумова и Редаля. А мои дурни… им теперь прямая дорога — в тюрьму.
Далекое зарево росло и вдруг, торжествуя, взметнулось кверху, заняло полнеба и разом сникло.
— Должно, хлеб загорелся…
Гриша узнал голос Трофимова.
Долго стояли бабушка с внуком и глядели на далекий пожар. Да и все «Затишье», должно быть, не спало в ту ночь.
Когда вернулись в избу, мать одетая лежала на кровати, зарыв голову в подушки. Отец сидел, грузно привалившись плечом к подоконнику. Гриша долго глядел на него, жалея. Потом подошел, спросил тихонько:
— Батя… не ушел ты?
Отец поднял тяжелую всклокоченную голову:
— Нет, не ушел, сынок.
Осунулся Иван Шумов после той ночи.
Привез Пшечинский из Ребенишек вести: в соседней волости драгуны засекли четверых мужиков до смерти.
В погорелой усадьбе Тизенгаузенов стояли ингуши, ездили верхом по проселкам — пугали крестьян белками непонятных, нездешних глаз.
К помещикам Новокшоновым прискакал эскадрон драгун: будет расправа с мужиками.
Рано утром провезли мимо «Затишья» на навозной телеге Ивана-солдата, связанного. По обе стороны гарцевали на рослых конях жандармы с саблями наголо.
Тэкля стояла у плетня с расширенными от ужаса глазами. Иван обернулся, поглядел на нее смутно, молча. Она горестно взмахнула руками, закрыла лицо передником.
Потом Винцу арестовали в Ребенишках. А Минай пропал, про него ничего не было слышно.
Пшечиниха его жалела: