ясно было слышно, как потрескивают факелы.

На освещенном лучом прожектора броневике, видный всем, стоял Ленин.

Уже поздней ночью Гриша очутился — рядом с Ниной Талановой — на невской набережной, у нижней ступени, самой близкой к воде.

Какой долгий день они прожили вместе!

За этот день они научились понимать друг друга с полуслова, а иногда и без слов, что, впрочем, не мешало им ссориться; ссоры начались с той самой злосчастной минуты, когда Гриша, конфузясь сам не зная почему, начал сбивчиво рассказывать, зачем к нему приходила Даша. Таланова оборвала его:

— Мне-то какое дело до этого?

Удивительно: когда на него сердилась Кучкова, Грише ее окрики казались забавными. На самые несправедливые ее выпады он отвечал смехом. А тут… нет, тут было не до смеха. Надо было во что бы то ни стало втолковать Нине: она неправа. Никаких же нет причин для ссоры. И она обязана верить ему, иначе и встречаться незачем.

Он попробовал объяснить все это, но в ответ Нина только прикрикнула:

— Перестань!

Гриша перестал.

И они молча стояли на шероховатом, выщербленном временем и волнами граните, слушая гул ледохода.

Под покровом ночи река без устали продолжала неукротимый свой труд: раздавались глухие удары, всплески, скрип… Льдины пробивали себе дорогу, в неустанном своем движении терпели урон — дробились, раскалывались на части — и все же упрямо шли вперед, к морю.

Нина зябко потопала о ступеньку ногами — передрогла. Ей было холодно, но она все-таки не уходила; как и ему, ей хотелось подольше побыть вместе.

Эта мысль обожгла его горячей радостью, ему захотелось согреть ей озябшие руки своим дыханием, но он не решился и только сказал:

— Простудишься.

— И не подумаю!

Последний ночной поезд на Красное, конечно, уже ушел.

Утренний пойдет не скоро, но ведь надо успеть добраться к вокзалу пешком: все еще был праздник, трамваи и завтра будут отдыхать в депо.

Он сказал ей об этом, боясь в то же время, что она и в самом деле согласится уйти.

Но Нина не согласилась.

— Ну, померзнем немножко, эка беда. Не умрем. И потом — ждать на станции до утра… там пахнет карболкой или как его… креозотом. Говорят, это по случаю войны, против тифа.

— Но можно было бы переждать и не на вокзале…

— Нет! Ты думаешь, я побоялась бы пойти к тебе? Побоялась бы увидеть поджатые губы твоей Марьи Ивановны? И не подумала бы! Просто неинтересно в такое время сидеть в комнате. Разве не правда?

— Правда. Но тогда…

И Гриша начал снимать с себя шинель, чтобы накрыть ей плечи.

— Не смей! — закричала Нина и сама своими крепкими маленькими руками застегнула ему пуговицы — все до одной — и рывком подняла воротник его шинели. — Не смей!

— Простудишься, заболеешь… — пробормотал Гриша.

— Заболеешь, умрешь… Мы с тобой оба простудимся, заболеем, умрем. — Она засмеялась.

Это и в самом деле было смешно. Тогда ничего более неправдоподобного, чем мысль о собственной смерти, им и в голову не могло прийти.

Волна кинула к их ногам пригоршню мелкого льда, он зашуршал, как гравий по камню, и Нина, легонько вскрикнув, отскочила в сторону.

Потом сказала, доверчиво взяв его под руку:

— Послушай-ка.

Он прислушался. Издалека донесся тяжкий вздох: должно быть, глыба льда, столкнувшись с крутым устоем Николаевского моста, шумно ушла на миг в воду.

С давних пор — Гриша уж и не помнил, с каких — ледоход неизменно вызывал в нем чувство бодрости, силы, радостной тревоги, словно река, сломавшая свои оковы, делилась с ним своей мощью.

В такие минуты ему хотелось совершить что-нибудь самое трудное. Что бы такое сделать, не сходя с места? Вскинуть на плечи неподъемную тяжесть? Все теперь казалось ему по силам. Или спасти утопающего? И он уже видел, как бедняга захлебывается студеной водой. Или, раз уж нет поблизости подходящих тяжестей и никто не тонет, так уж хоть бы запеть, что ли, во весь голос, во всю необъятную земную ширь!

— Мой отец петь любил, — вполголоса проговорила Нина.

Она и это угадала — его думы про песню. Гриша наклонился, чтобы получше разглядеть смутное во мгле Нинино лицо.

Но она отвернулась и, увидев что-то невидимое для него за Невой, сказала, вздохнув:

— Крыши стали черней.

Он сразу понял, что значат эти слова: небо неуловимо посветлело, от этого дома на берегу начали казаться темней: утро теперь не за горами.

Сам Гриша ничего дальше высокого парапета не видел. Глаза у Нины были острей.

Ему стало немножко обидно. Во-первых, он же сам предложил уйти, не дожидаясь рассвета, к чему тогда эти разговоры о крышах, которых он в темноте все равно не увидит? А главное, зачем отворачиваться? И потом, она должна ему верить во всем, иначе…

— О чем я начала тебе рассказывать? — спросила Нина.

— О своем отце. Он петь любил.

— Да. Он у своего друга научился, у Юри, эстонца. Мы тогда жили в Ревеле. Юри… а фамилия мудреная какая-то, не наша. Я тогда еще маленькая была, не запомнила. Юри по вечерам, после работы, играл на гармонике у корчмы, за городом. И пел. Там бывали грузчики из порта, ломовики, матросы, мастеровые… Приходил и мой отец.

Нина закончила негромко:

— Видно, не те песни пел Юри, какие начальству нравились.

Помолчав, она запела негромко, верным, чистым голосом:

У Нымесской дороги Сосны на крови. Чьей то жаркой кровью Окрашены они… —

Ах, как жалко, что ты не знаешь того края! Нымесская дорога ведет в Нымме, в шести верстах от Ревеля. Там и стояли эти сосны на пустыре, среди песков. Когда отец в первый раз запел о Нымесской дороге, я спросила его: «Это ты от Юри услыхал?» А он ответил: «Нет. Эта песня про него самого сложена». Уж позже я узнала, что Юри казнили на шестой версте. Там — это было сразу после пятого года — вешали и расстреливали по ночам революционеров — эстонцев, русских, латышей. А во время забастовки рабочие шли рядами и пели по-эстонски и по-русски:

У Рахумяги, на версте шестой, Лишь сумерки настанут, Над новой жертвой роковой Готовят палачи расправу.
Вы читаете Зори над городом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату