Муйна, скинув шубу, на большом столе гладила утюгом суконные брюки.
Маланья Ивановна беспокойно посматривала на нее, а когда слегка запахло шерстью, посоветовала еще раз спрыснуть водой.
В дом вбежала сестра в легком платье, в светлом платочке. Лицо ее сияло невысказанной радостью, и она прямо с порога бросилась Маланье Ивановне на шею и обдала щеку горячим шепотом:
— Ничего ты не знаешь, Малаша. Не знаешь, не знаешь…
— Ты меня задушишь, заполошная.
Маланья Ивановна сняла с шеи руки сестры и спросила:
— Ну, что у тебя стряслось? То носа ко мне не показывала, а теперь обнимаешься до удушья.
Старухи вынули трубки изо ртов, молодые алтайки побросали работу — все смотрели на сестер.
Макрида Ивановна схватила сестру за руку, увлекла за собой в запечный угол и там прошептала о большой радости:
— Затяжелела я, Малаша! Право слово!
— Понесла, говоришь? — переспросила сестра. — За русским мужиком жила — пустая ходила, за алтайца вышла — сразу понесла.
Макрида Ивановна обиделась:
— Тебе никакую радость сказать нельзя.
— Ну и оставайся со своей радостью. Тот раз алтаят себе в дети приняла — тоже прыгала. Мама, покойна головушка, однако, в гробу перевернулась: алтаец зять!
— Ты подумай, что болтаешь. У самой-то полон дом подружек. Даже табак терпишь.
У Маланьи Ивановны вдруг изменился голос:
— Мужик мой, сама знаешь, послан алтайцев всему обучить. Надо пособить ему. Вот я и хоровожусь с женщинами.
— Нет, я так не могу. Я все делаю от души, — сказала Макрида Ивановна.
— А кто тебе сказал, что я без души?
— Ты бы, Малаша, пришла да поглядела, как я живу. Детишек обмыла… Они ведь сиротки. Мне их жалко. Я их люблю по-настоящему, как своих кровных.
— Ах, да уж молчала бы!.. По-моему, коли я их под сердцем не носила, любви большой не будет.
— Неправда, Малаша, неправда. Я им не мачеха, а мать родная. И они это сердцем чуют. Верно слово. Давно я слышала одну хорошую поговорку: «Не та мать, что родила, а та мать, что вспоила- вскормила и на коня посадила». К этому добавить хочется: на добрый путь наставила.
Маланья Ивановна обхватила сестру и на секунду прижала к себе.
— А как звать будете ребеночка? По-русски или по-алтайски?
— Вот этого мы с Борлаюшкой еще не обговорили.
— Ладно. Хорошо, сестрица, что не затаила. — Маланья Ивановна говорила все мягче и теплее. — У тебя вся душа всегда на виду.
Про себя она решила: «Начну подарочек собирать».
Провожая гостью, она остановилась на крыльце и, глядя на удаляющуюся сестру, подумала: «Кто бы мог знать, что здесь Макриша счастье для себя отыщет?»
Глава пятнадцатая
В сумерки на заимку Чистые Ключи заехали два всадника, одетые в широкие косульи дохи и шапки- ушанки. У лошадей подвело бока, мокрая шерсть заиндевела. Верховые проехали прямо к усадьбе Калистрата Мокеевича.
Передовой, краснощекий бородач, спешился, распахнул ворота и начал уговаривать собаку:
— Лапко! Лапко! Нельзя. Свои.
Спутник его оглядел просторный двор.
— Да, мы опоздали. На снегу отпечатки подков.
— Не сумлевайтесь, Николай Валентинович, осподь поможет, отыщем, — уверенно басил бородач. — Я к самому хозяину забегу, а вы к Учуру, вот в эту избушку, постучите.
Приезжий внимательно осматривал двор: недавние аресты друзей в краевом центре, когда он, Николай Говорухин, едва схоронил свои следы, приучили к осторожности. Бородач подошел к кухонному окну и легонько постучал черенком плетки.
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
Из дома ответил старческий голос:
— Аминь! Кого бог послал!
— Свои люди, Мокей Северьянович! Открой, ради оспода.
— Кто это такие — свои?
— Да Галафтифон я Миронович, из Кедровки.
Дверь открыла женщина. Старик встретил гостя в сенях, поклонился в пояс:
— Милости просим, гостенек долгожданный. Проходи в избу.
— Некогда гоститься-то, — сказал приезжий, общипывая лед с бороды и усов. — Где сын-то?
— А я думал, антихристы налетели по мою грешную душу, — продолжал старик, не слушая гостя. — Наши-то ружья подняли на богоотступников.
— Да сейчас-то где они?
— Ой, беда, беда! — вздохнул Мокей Северьянович. — Далеко в горах свое время ждут.
Вошел Говорухин.
— Здравствуйте, хозяин, — прохрипел простуженным голосом и сразу повернулся к своему спутнику: — Алтайца дома нет. Жена не говорит, где он.
— Учура потеряли? — спросил старик. — Он с нашими. За командира главного.
— Ты нас к ним отведешь, хозяин, — настойчиво отчеканил незнакомый гость.
— А ты кто такой будешь? Какого званья? Городской?
Говорухин назвался другом Сапога Тыдыкова. Старик, успокоившись, продолжал расспрашивать:
— Что слышно в городе? Долго нам еще терпеть и ждать лучшего? И как дело-то наше обернется?
— Все будет хорошо.
— Дай-то бог! — Старик истово перекрестился, долбя сухие плечи двумя перстами. — Проходите в избу. Эй вы, бабы, собирайте ужин!
Все трое вошли в кухню, помолились на медные иконы.
— Крест-то у тебя будто не наш. Щепотью молишься: образам Христовым кукиш кажешь, — укорил Мокей Северьянович. — Ну, да ладно, против антихристов пошел, дак и в кресте осподь тебя вразумит.
— Отряд-то большой?
— Десятка три, поди-ка, насчитается. Оборужены все как следует быть. Винтовки из земли повыкапывали.
— Сапог там?
— Там. Где же ему быть? Он вроде над всеми голова. Большого ума человек! Хотя и алтаец, а прозорлив.
Старик полез на печь.
— Бабы, где у меня новые пимы? Доведется дорогу показать людям добрым. Некому, окромя меня: мужики-то надежные все тамо-ка. Хоть слепой-слепой, а доползу как-нибудь.
Нелегко распахивать новые земли там, где еще недавно стоял густой лес.
Лес вырубили — открылась поляна. Запрягли лошадей в новый добротный плуг, проложили одну борозду, другую, подняли несколько пластов вековой целины, но вот лемех уткнулся в корни огромного пня, и лошади остановились. Ни конный плуг, ни трактор не смогут вспахать поляну до тех пор, пока не будут