– Что еще? О женщинах говорят? Или о дворе?
– Нет, о женщинах вроде молчат. Он же знается только с потаскушками, да в конкубинах у него шарэлитка. А это никого не колышет. Вот, скажем, если бы он взялся за честных женщин.
– А давно начали про него говорить?
– Нет, не слишком. Но, должно быть, глаза намозолил сильно.
– Насчет меня судачат?
– Нет, властительница. Вас почти не задевают. Говорят только, что вы его слишком балуете, но это понятно.
– Если ты что-то скрываешь, скажи. Ты ничего не скрыл?
– Клянусь, нет! – с жаром отозвался Гирш, удивляясь ее дотошности.
– Хорошо. Видишь ли, Гирш… Ты хорошо знаешь, что канцлер допущен ко всем моим тайнам, – она пожевала губами, решаясь на откровенность, – но вот беда – сей злосчастный безнадежно в меня влюблен. И при той открытой жизни, что я имею обычай вести, он меня ревнует, и я боюсь, что, обидевшись на меня окончательно, он забудет о своем долге. Жалуясь кому-нибудь на свои обиды, он может упомянуть про те мои поступки, которые необходимы для блага государства, но людям простым обыкновенно бывают непонятны и даже кажутся предосудительными. Поэтому, Гирш, мне бы хотелось, чтобы он успокоился… Чтобы эти мысли не могли даже прийти ему в голову.
Ниссагль улыбнулся, повернув к ней лицо.
«Эта скотина Алли слишком много обо мне знает. Он хочет моей любви в качестве платы за молчание. Я не намерена это терпеть. Пусть подохнет…»
«Да, моя госпожа. И клянусь вам сделать это так, что смерть его послужит вашей вящей славе!»
Это мысленное общение было до того явственным, что Гирш так и не понял, только ли это мысли, или они все же прозвучали, оформленные словами, в разогревшемся от горячих солнечных лучей воздухе. Также он сомневался, что сумеет обернуть смерть канцлера на пользу королеве, но исполнить это намерение решился твердо.
Ночью в Новом Городе жутко. Улицы тут не перегораживают – бесполезно. Из каждой халупы дюжина лазов в проулки и на задворки. Дозоры ходят редко, но с нарочитым шумом, чтобы вся подозрительная шушера с дороги загодя убиралась и не чинила никому хлопот. Сравнительно спокойно в гулящих забубенных восточных кварталах, где почитай что одни едовни и непотребные дома и изо всех щелей свет и гам. А возле кладбища для преступников теснятся еще королем Йодлем невесть для чего строенные каменные хоромины, набитые черным людом по самую крышу. Лепятся к ним скособоченные гнилые развалюшки, все держатели для факелов еще сто лет назад со стен посворачивали – ночью сюда лучше вовсе не соваться. Прислушаешься – до утра здесь ходят, шлепают по лужам, шуршат и скребутся под полом да по крыше, а кто – и не разглядишь, фонарей они не носят, иногда только дотянется через окошко до кухонной стены долговязая тень, постоит, поводит носом – и дальше. Куда, зачем – неизвестно. Задвинь с вечера все засовы, затаись, сиди, дрожи, пока мимо домишки под каменной стеной прокрадутся душегубы, крысоловы, кровососы, что детей воруют, а то и вовсе поднятые из гроба упокойники со стеклянными зенками. Лохмотья у всех одинаковые, крадутся одинаково, ох, страшно.
Тетка Флике лежала, накрывшись новым лоскутным одеялом и старой овчиной. Окошки ее похожей на нору чердачной спаленки были занавешены, чтобы луна не подглядывала – а она, круглая, как монета, светит сейчас прямо в пустое окно большого полуразрушенного дома, то самое окно, откуда лет сто назад выкинулась красотка Мада, брошенная знатным любовником. Говорят, что каждый год в день своей смерти она непременно там появляется в зеленом старинном платье и прыгает вниз. А раньше будто бы ночь напролет из ее комнаты слышался плач, пока обитатели дома сообща не разломали над ее каморкой крышу, оставив лишь голую стену с окном. Ах ты, Господи, ужасы какие! Сейчас – тетка Флике не видела, но знала там, в этом окне, горит окаянная луна, а по улице шныряют неведомые людишки.
Шлеп, шлеп, шлеп…
Цок, цок, цок…
Ширк, ширк…
Умрет она в одну такую ночь, как пить дать умрет. Ой, ой, страшно.
И тут в дверь к ней негромко стукнули. Тетка Флике схватилась за грудь в том месте, где положено быть сердцу, хотя оно у нее давно уже ушло в пятки, подкралась к окошку и, приподняв холстину, поглядела, кого послала ночь. Это был незнакомец в черном плаще, и тетка совсем обмерла от страха, тем более что дробный стук повторился.
Страшно открывать.
А не откроешь – еще жутче. Выбьет дверь, войдет и удушит.
Далеко на городских стенах стали перекликаться часовые.
Пришелец постучал снова, и Дага Флике, колыхаясь от спешки и трясучки, пошла к двери и подняла занавеску «волчка». В лицо ей из прорезей маски уперлись два глаза, злых, но явно живых.
– Чего вам? – сипло спросила Дага. – Чего вы ночью? Чего не вечером?
– Дело есть. Открой.
Вошедший был мал ростом, укутан в мех и богат – перстни украшали каждую фалангу цепких – узловатых пальцев, настоящие перстни – они масляно блестели под вовсю рассиявшейся луной.
– Что за дело?
– Веди меня в дом. Чего в сенях уперлась? – Да, этот, судя по тону, пришел за делом. Флике проводила его в нижнюю обширную комнату, чиркнула кремешком, зажгла свечи.
– Ну так что?
– Вот что. Ты, я слышал, делаешь приворотные снадобья?