не лаяли. В биографиях Сципиона, составленных Г. Оппием, современником Г. Юлия Цезаря, и Юлием Гигином, жившим во времена Августа, а также в других сочинениях, посвященных этому человеку, рассказывалось, что мать будущего полководца долго считалась бесплодной и ее супруг потерял надежду иметь детей; внезапно обнаружилось, что в отсутствие мужа в ее спальне и на ее постели рядом с нею лежит огромный змей; те, кто это видел, перепугавшись, начали кричать, змей исчез, и разыскать его не удалось. Публий Корнелий Сципион-отец обратился к гаруспикам Они ответили, что родится ребенок; несколько дней спустя женщина почувствовала себя беременной и на десятом месяце родила будущего победителя Ганнибала [Гелл, 6, 1, 2 — 4]. Уже Ливий [26, 19, 7] сравнивал это предание с аналогичной легендой о матери Александра Македонского, легендой «столь же суетной и баснословной». Авл. Геллий [6, 1, 1] также считает нужным подчеркнуть тождественность повествования об Олимпиаде, матери Александра Македонского, и о матери Сципиона.
Оставляя в стороне вопрос о том, как сам Ливий или его источник относились к данному рассказу (а отношение Ливия, очевидно, насмешливо-недоброжелательное, он явно не склонен верить всем этим разговорам), не рассматривая также в этой связи и другой проблемы — эллинистического влияния на культурную жизнь Рима, заметим только следующее. Легенда должна была показать, что в лице Публия Корнелия Сципиона-сына миру явлен новый Александр, сын Юпитера, которому суждено свершить великие подвиги, завоевать вселенную, повергнуть ее к ногам Рима, — вот впечатление, которое авторы легенды о Сципионе хотели внедрить в сознание. народа. Конечно, в эпоху Августа отрицательное отношение к претензиям Сципиона на божественное происхождение могло диктоваться официальными установками правительственной пропаганды, и это легко объясняет позицию Ливия. Не исключено тем не менее, что эпитеты, использованные Ливием, отражают и тот иронический скепсис, с которым в Риме встретили претензии Сципиона.[143]
Однако в конце концов слухи о божественной природе Сципиона можно было рассматривать как своего рода издержки его подлинной или искусно симулируемой глубокой религиозности. Они не повлияли отрицательно ни на судьбу, ни на политическую карьеру этого человека. Не считаться с желаниями Публия Корнелия Сципиона, благочестивого, ревностного сына отечества, возглавившего теперь одну из самых могущественных семей римского патрициата, приобретшего к тому же поддержку народа, сенат, разумеется, не мог, хотя и воспринял его избрание без энтузиазма. Сципион получил назначение, которого добивался, — пост командующего римскими войсками в Испании.
Как реагировал на это событие Ганнибал, источники не сообщают; однако, судя по его поведению, он явно не придавал испанскому театру военных действий важного значения; появление на Пиренейском полуострове нового полководца, ничем пока себя не проявившего, не заставило Ганнибала изменить этой оценки. Он не только сам оставался в Италии (он и не мог, конечно, уйти из Италии, что для него означало бы признать крушение всех его замыслов), но и своего брата Гасдрубала побудил впоследствии совершить, покинув Пиренейский полуостров, бросок в Италию, закончившийся для Гасдрубала трагической гибелью в битве при Метавре. Очевидно, по мнению Ганнибала, события, происходившие в Испании, не могли иметь решающего влияния на ход войны; все должны были решить будущие сражения на Апеннинском полуострове.
Между тем Сципион высадился со своей армией в 10 000 пехотинцев и 1 000 всадников в Эмпории, отправился в Тарракон. Там он вел успешные переговоры с многочисленными союзниками и наконец вступил в командование войсками, уже ранее находившимися на севере Пиренейского полуострова. Характерно для него, что Марция он окружил почетом явно для того, чтобы привлечь к себе солдат, выдвинувших Марция из своей среды. На зимние квартиры Сципион стал в Тарраконе, Гасдрубал сын Гисгона — в Гадесе, Магон Баркид — у Кастулонского хребта, а Гасдрубал Баркид — около Сагунта [Ливий, 26, 19 — 20].[144]
Падение Капуи было далеко не единственной катастрофой, которую Ганнибалу пришлось пережить в этом труднейшем для него 211 г. Не меньшей силы удар, хотя и не военный, а дипломатический, римское правительство нанесло ему на Балканском полуострове, где, по-видимому, уже в 212 г. оно, как это говорилось выше, начало переговоры с руководителями Этолийского союза. Судьба Капуи, несомненно, произвела на этолийцев сильное впечатление и решающим образом воздействовала на их политическую позицию, поэтому вскоре после захвата Капуи Марк Валерий Лэвин смог явиться на специальное заседание этолийского совета и там открыто предложил союз с Римом. Судьба Сиракуз и Капуи, говорил Лэвин (в изложении Тита Ливия), показывает, насколько успешно римляне ведут войну в Италии и Сицилии. От предков, продолжал он, римляне унаследовали обычай заботиться о союзниках, из коих одним они дали гражданские права, а других поставили в такие благоприятные условия, что те предпочитают быть скорее союзниками, нежели гражданами; положение этолийцев, которые первыми из заморских народов установят дружественные отношения с Римом, будет особенно почетным; в борьбе с Македонией Рим поддержит Этолийский союз, и в частности поможет ему вернуть Акарнанию. Так как предварительно все уже было решено, слова Лэвина, судя по дошедшей до нас информации, не встретили возражений. В пользу союза с Римом, превознося силу и величие римского народа, выступили стратег Этолийского союза Скопас и один из ведущих его политических деятелей, Доримах; главной приманкой, как подчеркивает и Ливий, конечно, была Акарнания, то есть выход к Ионийскому морю. Условия союза между Римом и Этолийским союзом, как их излагает Ливий, заключались в следующем. Если бы элейцы, спартанцы, пергамский царь Аттал, фракийский царь Плеврет и иллирийский Скердилед пожелали, то на тех же условиях, что и этолийцы, они могли бы стать союзниками римлян. Это положение чрезвычайно существенно, и недаром римский историограф именно с него начинает изложение договора: римско-этолийский союз, по мысли Лэвина и Скопаса, должен был стать ядром мощной коалиции, которая со всех сторон окружила бы Македонию и сделала бы ее военно-политическое положение в высшей степени трудным. Этолийцы обязывались начать сухопутную войну против Филиппа V, а римляне — помогать им флотом не менее чем в 25 пентер (иначе говоря, всю тяжесть войны с Македонией римское правительство возлагало на этолийцев, а на себя брало только поддержку их действий с моря, что должно было парализовать действия македонского флота, в том числе его возможные акции против Италии); все города с их домами, стенами и землей между Этолией и о-вом Керкирой должны были достаться этолийцам, а вся остальная добыча — римлянам; римляне должны были сделать так, чтобы Акарнания принадлежала этолийцам; если бы этолийцы заключили с Филиппом мир, должно быть оговорено, что македонский царь воздержится от военных действий против римлян, их союзников и подданных; в свою очередь, римское правительство обязывалось при заключении мира с Македонией установить, что Македония не имеет права вести войну против этолийцев и их союзников [Ливий, 26, 24].
В результате того что этолийцы немедленно по заключении этого договора выступили против Македонии, а сам Лэвин штурмом взял Закинф и, овладев двумя акарнанскими городами, передал их Этолийскому союзу, договор между Филиппом V и Ганнибалом фактически утратил какое-либо значение, превратился в ничего не стоящий клочок пергамента. Окруженный со всех сторон врагами, Филипп V не мог теперь, даже если бы и хотел, вмешаться в италийские дела. Война с Этолийским союзом заставила его позаботиться о безопасности македонских границ на западе и севере, а затем углубиться в греческие проблемы [Ливий, 26, 24 — 26].
II
Победы римлян на Сицилии и в Испании
Итак, кампания 210 года начиналась для Ганнибала в неблагоприятных условиях. Правда, и в Риме продолжительная и разорительная война вызывала все более растущее недовольство народа. Говорили, что поля опустошены, что Италия истощена мобилизациями, что каждый год одна за другой гибнут армии, что оба консула — Лэвин и Марцелл — слишком воинственны и способны скорее посреди глубокого мира разжечь войну, чем во время войны дать государству хоть немного вздохнуть [Ливий, 26, 26]. Когда