ними, и заснул.
Рано утром отец нашел меня спящим над тетрадкой. Он ласково пожурил за то, что вскакиваю с постели в одной рубашонке. «Этак не на шутку простудишься, – сказал, – а ведь нынче экзамен. Иди-ка, брат, умывайся…»
Я загремел медным умывальником. Мне было необыкновенно весело, радостно от того, что здоров, что в окнах солнечное, уже неяркое предосеннее небо, что скоро буду носить длинные брюки и синюю фуражку с белым кантом и серебряным гербом. А пуще всего – что отец как будто бы не заметил ночную мою писанину. При дневном свете я почувствовал нелепость своей затеи, понял, что над «романом в трех частях» станут смеяться.
Но он, оказывается, все-таки заметил.
В этот день я успешно сдал экзамен по русскому языку, написал диктант на пятерку. После экзамена мы поехали на конке к Ивану Дмитричу. Крестный похвалил меня, подарил большую пачку цветных карандашей и рисовальный альбом. Возвращаясь в гостиницу, зашли в шапочный магазин Гречишкина и купили великолепную форменную фуражку.
А вечером, уже засыпая, напрочь забыв про ночное свое сочинительство, услышал вдруг негромкий разговор за ширмой.
– Вот и извольте ограничить его в чтении, – сказал отец. – когда он сам, оказывается, романы сочиняет…
Дома я каждый день слышал чистую русскую речь, привык к ней, впитал в себя ее прелесть, ее музыку, и потому рано научился не столько разумом, сколько ухом и чутьем распознавать словесную бесцветность и фальшь в языке, как разговорном, так и книжном.
На устном экзамене по русскому досталось мне своими словами пересказать из «Книги для чтения» маленькую историю про птичницу Агафью. Не припомню, о чем там говорилось (кажется, о великой любви кур и гусей к своей кормилице), но начало крохотного рассказика крепко врезалось в память: «Жила у нас птичница, ее звали Агафьей».
– Будьте любезны, изложите своими словами, – устало и, как мне показалось, брезгливо сказал курносый лысоватый старичок в синем мундире с блестящими пуговицами. – Ну-с, – он, видно, заметил мое замешательство, – смелее, смелее!
Господи, ведь как все просто было! Но я смутился оттого, что не нашел этих
– Нуте-с, – подбадривал старичок, – нуте-с, пожалуйте: жила некогда женщина…
– Жила некогда женщина, – тупо повторил я.
– …по имени Агафья, – закивал головою старичок.
– По имени Агафья, – обморочным голосом откликнулся я.
– Прекрасно, прекрасно! И дальше?
– Ее куры любили! – в отчаянии выкрикнул я.
Старичок поморщился и поправил:
– Хохлатки нежно любили ее.
«Почему не просто – Агафья, а по
Я махнул рукой и, перестав искать
– Ну вот, прекрасно-с, идите, – старичок кивнул розовой лысинкой и вызвал следующего.
Много лет спустя я узнал, что это была та самая «Птичница Агафья», первая книга, которую Маяковский прочел в детстве и которая едва не отбила у него охоту к чтению. Об этом рассказано им в автобиографии «Я сам».
Затем были экзамены по арифметике и закону божьему. С заковыристой задачкой из Евтушевского я справился довольно легко, а в «законе» запутался. Пухлый, франтоватый батюшка в переливчато-лиловой шелковой рясе и лакированных штиблетах сказал укоризненно:
– Ай-яй-яй! Стыдно, ведь вы сын священника, и тройка, которую я имею вам поставить, безусловно огорчит вашего папашу…
Я был смущен не столько плохой отметкой, сколько чуждо, не по-русски прозвучавшим
С чувством откровенной неприязни вспоминаю первые дни своего гимназического существования. Темный, какой-то сумрачный, на отшибе от прочих класс под черной лестницей. В мутных окнах – деревья чахлого сада, напоминающие о вольной жизни; грязный двор, грязные сизоватые кирпичные стены двухэтажного корпуса, построенного в виде буквы «Г»; ужасный, вонючий туннель ворот, выходивший на Большую Дворянскую…
Нынче на этом месте чистенький сквер, а на стене здания, уцелевшей от военных пожаров, аккуратная табличка о том, что в шестнадцатом – семнадцатом годах здесь учился литовский поэт-революционер Юлюс Яноцис.
Виленская частная гимназия Ичаса была эвакуирована в Воронеж, мы с виленскими гимназистами занимались в две смены. Литовские мальчики, в такой же, как и у нас, серой форме из чертовой кожи, отличались от наших нерусским говором и тем, что были потише, боялись своего толстого инспектора с густо нафабренными усами и тощего, длинного, как жердь, ксендза в черной сутане и ослепительно белых воротничках.
Конечно, и виленцы, и наши – классный наставник Аркадий Константиныч, седой, с неестественно красным, словно только что из бани, лицом, батюшка-законоучитель в лиловой шелковой рясе, в брюках навыпуск и в штиблетах, директор Недетовский, сухопарый старик в белом жилете, с золотой звездой на лацкане мундира, пестрая суматоха в длинных коридорах и на дворе, – все это была новизна для мальчика, выросшего в деревенском затишье, но почему-то новизна эта не увлекала, не радовала; от нее на всю жизнь осталось ощущение какой-то серости и скуки. И вот вспоминаю сейчас мои первые гимназические дни – и нечего вспомнить. Тоска, тревога на душе, синие вицмундиры с серебряными пуговицами, галдящие гимназисты, корявые деревья за мутным окном…
Впрочем, однажды я подрался с жирным веснушчатым мальчишкой с чудной фамилией Бойдык. Я сразу невзлюбил его, и нелюбовь эта оказалась так устойчива, что сорок с лишним лет спустя, когда писал роман о Кольцове, именно Бойдыком был назван один из персонажей самых неприятных, отталкивающих.
Гимназист Бойдык был барин, подкатывал к гимназии в собственном экипаже с надменным кучером, с провожатым стариком лакеем, похожим на отставного генерала. Кроме всего, Бойдык был провокатор и ябеда. Но вот случилось, что нам велели сидеть рядом и он, угадав мою деревенскую застенчивость и робость, постоянно донимал меня своими дурацкими выходками: то капнет чернилами на новую тетрадку, то нехорошее словцо старательно выведет в дневнике, то незаметно бумажку пришпилит к спине курточки
Как-то раз он придумал новую шутку, принялся исподтишка покалывать меня булавкой. Я терпел-терпел да и двинул Бойдыка так, что он чуть с парты не загремел.
– Что это с вами, Бойдык? – подозрительно спросил Аркадий Константиныч.
– Кораблинов
Бесцветным своим писклявым голосом Аркадий Константиныч сказал нам внушение, и урок продолжился. На перемене я повалил Бойдыка, сел на него верхом, а вот что дальше делать – не знал: не умел драться и так за всю жизнь и не научился. Но тогда меня все-таки именно за драку наказали: после уроков велели сидеть в пустом классе целый час. Мне было обидно, и я плакал. В окнах чернели деревья, вспоминался Углянец, вольная жизнь.