горе: уже велено и с ягоды брать, и с огурца соленого, и с гриба, и с колеса, и с бадейки. А кто не платит, коегождо бьет в кнуты и батоги нещадно, помилуй, государь! В студеную пору печи запечатал, топить не дает, оттого малые детки перезнобились и есть какие холодной смертью померли. От стрелецких дворов огородишки оттягал, нарезал на речке Инютинке, верст с двадцать до них и боле, как жить? Даже у каких детей боярских самовольно вотчинную землицу берет, жалует за ефимки[14] кому, злодей, похощет. Весь народ от такой неправды в шатость приходит, шум в кабаках и на торгу. Как бы по-летошнему не содеялось, тогда ты, государь, велишь казнить, да чтоб мы невинно не пострадали. Нам смута не надобна, а нам надобна правда, помилуй, государь. Позволь присно бога молить, избавь нас от нерадивца. К сему руки приложили».
6. Затем всяк поставил крыж[15]. Вышло с Пигасием крыжей четыре. Но стрелец стал сомневаться, что мало, что надобно еще, чтоб на бумаге чистого места не оставалось. На этом-таки побранились маленько. Олешка кричал, чтоб с бумагой идти на торг и там звать людей крыжи ставить, а Чаплыгин опасался: на торгу-де лихобритовские шиши схватят, и тогда все пойдет прахом. Герасим держал чаплыгинскую сторону, тоже опасался шишей, но соглашался со стрельцом, что крыжей маловато. Они спорили и кричали, и Чаплыгин с Олешкой стали хватать друг дружку за грудки. Тогда монах Пигасий сказал: «Экие вы, прости господи, дураки! Крыжей вам мало? Ну, так сей час много станет». И он обмакнул в скляницу перо и давай ставить крыжи – великие и малые, красные и черные, кои тонесенько выводя, кои грубо, толсто, а кои так с брызгой. И так весь лист исчеркал. Пигасиевой хитрости все много удивлялись, а он за догадку еще пива стребовал и, опьянев, зачал срамные песни голосить, но скоро хмель его сшиб с ног, и он уснул.
7. После чего стали челобитчики гадать, кому на Москву везти бумагу. Чаплыгин сказал, что его дело – гонца обрядить в дорогу, а Герасиму или Олешке ехать, для того надо кидать жребий. Так и сделали, поканались на палке: кто верх ухватит, тому ехать. И верх ухватил Герасим. Чаплыгин дал ему кафтан хороший да однорядку[16], да сапоги добрые, да шапку с алым верхом, чтоб в Москве не хуже других показаться. Мешок набил харчами полнехонек и денег отсчитал десять рублев. А как смерклось, запряг лошадь и тайно отвез обоих до Чижовского леса. Там они расстались. Чаплыгин сказал: «Ну, с богом! Гляди же, чтоб в государевы руки, иным не давай». С этими словами он поворотил лошадь назад в Устье, а Герасим и стрелец пошли в Воронеж: Олешка в Стрелецкую слободку, а Герасим на Чижовку.
8. Он подумал: где Настю ночью искать? И побрел на свое подворье. Там было тихо. В катухе корова жует, охает, а коня не слышно. Что за притча? Герасим – в стойло: одна пустая комяга. Он – на варок: нету коня. Тут Настя вышла, она, бедная, другую ночь в нетопленой избе поджидала Герасима. Он спросил: «Где конь?» Настя сказала, плачучи: «Ох, батюшка, нету коня! Вчерась со съезжей пришли четверо, с подьячим, с Кошкиным Захаркой, они взяли. Сказывали, что-де накопилось за нами долгу и с дыму, и с животов, чего-де и конь не стоит». Так ночь в печали провели. Сказал Герасим, что в Москву пойдет. Он мыслил, что Настя в слезы ударится, зачнет пенять ему, зачем покидает одну. А она, голубочка, только вздохнула: «Делай, батюшка, как тебе надобно, я чаю, ты дурного не затеешь».
9. К обедне в Тихвинской церкви заблаговестили, и стал Герасим с женой прощаться. Он с ней деньги и харчи поделил, зашил в шапку челобитную бумагу. И пошли они с Настей. Она его до градских ворот провожала и, вот, хитрая, корову свою Нежку прихватила, погоняет ее хворостинкой, а кто встречный спросит, куда путь держат, говорит: «Да вот время приспело, к быку ведем». Это чтоб от Герасима глаза отвесть, чтоб пустого не болтали – куда пошел: к быку и к быку. Вот идут они через город, а на торгу, на площади, навстречу им Захарка Кошкин, съезжей избы подьячий, на Герасимовой Сивке. Уже в свои сани запряг, поганец! Бесстыжие глаза. Вот ведь скорый! Кричит Герасиму: «Эй, казак! Хорош конек, резов, ну – мысля!» Да и смеется, крапивное семя, скалится – не обидно ль? Герасим же в ответ – ни слова, а только свистнул как-то мудрено. Сивко на тот свист заржал тихонечко, да и повалился наземь прямо в оглоблях. Выскочил Кошкин из саней, глядит – что такое? Споткнулся, что ли? Давай поднимать коня, но Сивка, раз он по хозяйскому свисту лег, то и поднять мог лишь один хозяин. Народ из лавок, из кабаков набежал, смеются; Кошкину от сраму хоть бы и провалиться, так впору; а Герасим усом не ведет, плетется с Настей за коровенкой неспешно и на потеху не глядит. Так и ворота прошли. Воротным стрельцом Олешка стоял, он сам назвался в карауле быть, чтоб Герасима из города выпустить тайно. Тут у ворот они все попрощались, и каждый пошел в свою сторону: Настя с Нежкой назад, на Чижовку, а Герасим – в Москву, до великого государя, Олешка, бердыш к стене поставя, полез в караульню греться. Настя же, отошед мало, остановилась, глядела вослед мужу, и слезы глазки ее застили, на сердце тоска пала. Ох, сиротинка!
10. А Герасим шел, глядел по сторонам, посвистывал. Он хотя и птицей поднебесной свистел, да черные мысли по грешной земле волочились, и не было казаку от них покоя. Поход немалый, дай бог к егорью возвернуться, а как-то без него Настенька себя управит? Прокормится ль? Не обидел бы кто сироту. Да и дельно ль с Чаплыгиным связался? Тому мирская боль не гребтит, тому – что? Оттягать бы землицу да взять верх над воеводой. Ну, примет великий государь грамотку, ну, прогонит Ваську Грязного, а кого пришлет? Такого ж, поди, христопродавца несытого. И что ж станет? Ивашке-то Чаплыгину, может, и праздничек, а черному народу – прежняя теснота, разоренье… Так за думками и ночь пристигла. Шибко расшагался казак, и далее ноги несли бы, да брюхо велело в Галкиной деревеньке искать ночлега. Видит: при дороге – изба с коновязью у крыльца, ворота – настежь, во дворе – скотины темень, пучок ковыля над крышей на высоком шесте. Герасим на крыльцо шагнул.
11. В избе – прохожих-проезжих человек с десять набралось, на Московской дороге не одного, видно, Герасима прихватила ночь. Какие на печи спят, на полатях, какие на лавках сидят, ведут промеж себя беседу. Троих Герасим признал – свои, воронежские ребята были, купца Гарденина гуртовщики, видно, в Москву гнали скот. Двое – елецкие, дьякон да пономарь, пробирались в Воронеж ко владыке – жалиться на попа. А еще какой-то копна копной, в уголку под образами сидел на отшибе от прочих, облокотись о столешницу и рыжую голову уткнув в руки – не то спит, не то бодрствует, бог его знает. Овчинный тулупчик заплатанный свалился с одного плеча, под ним – однорядка дорогая, алого сукна, ей рублев двадцать цена, самое малое. Старик дворник, мужик жуковатый, возле лохани под лучиной пристроился, ковырял лапоть. Он спросил у Герасима, будет ли ужинать, и кликнул бабу. Та с печи слезла, косясь на рыжего, подала чашку со штями, стала у печки, пригорюнилась, слушала, о чем постояльцы толкуют. Дьякон сперва рассказывал, как его елецкий поп в алтаре за волосья волочил, так бил, так бил – живого места нету. А потом зачали гарденинские ребята сказывать про разбойников: что-де нынче на дороге этого баловства не приведи бог сколько; бывало, и ночью гурты гоняли, а нынче нет, опасаются. Пономарь сказал: «А что, ребята, у нас в Ельце баяли, будто аккурат в тутошних местах какой-то еще Кудеяр-атаман объявился. Больно, баяли, лют, собака!» Гуртовщики сказали, что слушок, верно, есть: Лихобритов Сережка, губный староста, намедни об том кричал на торгу и бумагу ко столбу прибивал, чтоб ловить разбойника, а кто поймет – тому жалованье пять рублев. «Вона! – сказал пономарь. – Чудно, право: ловить! Нешто его пымаешь? Ведь он не один, поди, душегубец, у него – сила! А пять-то рублев куды б как хорошо с губного взять». Тут рыжий, какой под образами дремал, засмеялся: «Э, малой! Ведь он, Сережка- то, сулиться лишь горазд, а дойдет до дела, так обманет, ей-богу, обманет!» Он маленько приподнял голову, Герасим так и ахнул: батюшки, Илюшка Глухой! Шти в горле у казака колом стали. Что ж за мужик отчаянный! Нет, чтоб, уйдя от петли, куда подальше, к казакам, что ли, податься, а он тут, возле ходит! Пономарь обиделся на смех, засопел, стал спрашивать Герасима – куда да почто путь держит. Тот сказал. А рыжий опять головой в руки уткнулся, как бы задремал.
12. Тогда дворник, сменив догоревшую лучину, сердито сказал: «Полно-ка брехать-то! Кудеяра какого-то выдумали! Про этого Кудеяра родитель мой, царство ему небесное, сказывал, будто бы еще при Грозном царе разбойничал – это когда было-то? Тому сто годов близко, а они – Кудеяр, Кудеяр… Спать бы лучше укладывалися!» Все завозились, стали на лавки примащиваться, баба со стола убрала. Тут конский топ послышался снаружи, говор, снег под ногами заскрипел. Дворник с фонарем вышел в сени и тотчас вернулся. Он шепнул рыжему словечко. Тот, головы не поднимая, спросил: «Тусдра тугу туна туми?» – «Хиспри хиста хива хими», – отвечал дворник. «Экой отчаянный! – засмеялся рыжий. – В потемках-то разберутся ль?» – «Да я на крыльце фонарь повесил, далеко видно». Герасим сразу смекнул, что у Илюшки с дворником разговор воровской. Рыжий спросил: «С драгунами?» А дворник сказал: «С приставами». Гуртовщики же и елецкие из того разговора ничего не поняли.
13. Далее все таково шибко делалось, что добрый человек за столь малое время и