лодейщики:
– Эй, Глебко!
– Ну, што гомишь, гомоюн!
– На струю выгреба-а-ай!
Поплыли искать неведомую землю.
Поднял утром Олоф дружину, повел на широкий княжий двор. Там, оборотясь к темной еще зорьке, двуперстием прикоснулись к челу, к груди, к обоим плечам. Сказали:
– Благослови, боже!
Тут князь с греками вышел. Темен, скучен глядел Всемысл, хмуро тупился в землю. Вспоминал ночную прю с княгинюшкой. Строптива, рьяна княгиня Славенка. Подобно всем женам, разумом не летела, нет. Не парила мыслию выше терема, не зрила глубже укладок своих, да ларей, да сундуков. И не в силах была в перемене веры провидеть то, что провидел князь: великую торговую корысть, военное содружество с хитрыми греками, познание мудрости через чтение книг.
Кричала, яростная, гневная:
– Мне, осударь, новых твоих богов не треба! Мне и старые прелюбезны! А будет по-твоему – в постелю к себе не пущу!
И била об пол блюда и чаши венецыянские и иную добрую посуду.
Именно оттого темен, невесел вышел князь на крыльцо. Олофу и воинам велел идти капище зорить. Сам же со греки держал путь в домы градские. Исусово слово, новую веру понес горожанам, погрязшим в дикости язычества.
Страшился, что не осилит сказать людям пламенное слово – сколь-де красна новая вера, да храмы какие у греков, да светильники цветные, да сладкоголосое пенье отроков… Вот кабы сами греки сказали про то, но где ж им: немотствуют. Они шли, неся в руках зажженные свещи, и пели:
Уставясь безглазыми взорами страшных деревянных ликов, сурово, недобро встречали Олофовых воинов обреченные боги.
И тут не ветер полночный взревел, не олень крикнул в дубраве осенней: пал старый Олоф перед детищем.
– Ратаюшко… Сыне!..
Два бездыханных воина лежали у распахнутых врат. Бледная просинь па мертвых лицах. Почерневшая кровь запеклась корою. И тишина. И недвижность смерти. Лишь зеленые мухи кружили над убиенными. Да серая ящерка, заползши на кинутый щит, грелась под утренним солнышком…
Молчали пришедшие воины. Со страхом заглядывали в воротца. А там, где от века стоял Златоусый, чернела яма. И не было
И шелестом листьев шепот прошел по дружине:
– Диво… Диво!
– Ушел Златоусый…
– Посек Ратая! Избора посек!
– Нам-то, робя, сдобровать ли?..
Встревожились ведь. Да как же не встревожиться, коли вечор еще кланялись грозному, жертвенной кровью-рудой мазали его жестокие губы. Силы в кресте, что висит на гайтане под рубахой, еще не ведали, а тут диво: черная яма и двое побиты лежат – покарал. Что ему тростниковая стрела воина, когда за плечами у самого – колчан, наполненный длинными голубыми стрелами небесного огня!
И стояли, смятенные. Медлили.
Но горем и гневом вспыхнуло сердце Олофа. И, крикнув: «Секите окаянных!» – кинулся первым с топором на молчаливо, надменно сверху взирающих богов. Видя то, и прочие стали рубить истуканов. Также и Рожаниц порубили, раскидали меж трав и камней.
Лысой макушкой сделался священный бугор. Лишь белела щепа в траве да костяные шапки, что увенчивали оградные колья, – пустоокие черепа, не?жить.
Да куст колючей татарки мотался на ветру багряными цветками, пахнущими мертво и сладко.
Так погибли боги татинецкие под топорами, и одного лишь Златоусого не коснулись топоры ожесточившихся воинов. Отягченный камнями, он лежал на дне глубокого озера, объятый колеблющимися лапами древней черной коряги. И резвые стайки полосатых окуней кружили возле него.
Горожане смотрели издали на разорение их святыни – кто с ужасом, кто с гневом, кто с робостью. И плакали многие.
А меж людей Торопка-скоморох, медвежий поводырь, толокся, сновал челноком, нашептывал:
– Пошто ухи-то развесили? Яз сам зрил: ушел ведь Перун… Воев посек и ушел. Ей-право!
И звал горожан побить дружину и греков.
Толокся Торопка, а медведь за ним – с лапы на лапу топтался, мотал лобастой башкой, показывал, как пьяный мужик на торгу валяется. Потешал.
А не до смеху было…
2
Часы старинные, громоздкие, неуклюжие, назывались
– Вот тебе раз! – удивился гость. – Как же это я? Да еще и без пропуска… Нет, нет, Денис Денисыч, не уговаривай, пошел… Будь здоров!
– И как ты только пойдешь в этакую темень да в мокрядь, – заохала Матвевнушка-няня. – Ведь это страсть куда переть-то! Ахти, головка горькая…
– Ну, что скажешь? – робко спросил хозяин. Как всякий впервые читающий автор, он мучительно стыдился своего писания.
– А ей-богу, ничего, интересно, – сказал гость. Он всю переднюю занял своей громоздкой фигурой; надевая шубу, ворочался в тесной комнатушке, как медведь в берлоге. – Ведь такая тема… Конечно, странно немного, что в этакое нынешнее время… ну, беспокойное, что ли, взялся ты черт знает какие древности подымать. А впрочем…
– Ах, это начало лишь… – Автор мялся, конфузился. Ему не терпелось рассказать другу о своих замыслах, но боялся показаться смешным: так грандиозно было задуманное. – Страшно сказать – эпопея! Огромный цикл из пятнадцати – двадцати романов о Руси в ее тысячелетней истории. А все будет называться так: «То?роповы».
– Это что – фамилия?
– Ну да, ну да, от имени моего героя, Торо?пки-медвежатника. Сперва – прозвище, затем – фамилия. Эти Тороповы, незнатная сермяжная династия, пройдут у меня от самых истоков русского государства до революции… А? Ты понимаешь?
– Ба-а-тюшки! – засмеялся гость.
– Ну, конечно, конечно… Смейся, пожалуйста! Как не смеяться: экой, мол, дурень, на старости лет-то… Но, дорогой мой, подумай, как захватывающе интересно, как величественно! Тороповы… Этакий бунтарский род, собрали в себе все лучшее, что в душе, в природе русского человека. И вот, вслед за крещением, то есть вторжением Византии, – монгольское вторжение… Собирание русского государства… Поле Куликово! Опричнина. Смутное время многочисленных лжедмитриев. Восстания сороковых годов семнадцатого века… Петр, наконец! Молодая Россия! Ах, нет, Аполлон, дух захватывает, ей-богу!
– Слушай, – сказал гость, – дай мне тетрадь, я дома почитаю.
– Ладно, возьми… И, пожалуйста, – добавил взволнованно, – критикуй, делай побольше замечаний.
– Да уж будь спокоен, – засмеялся гость, – ни жалости, ни снисхождения от меня не жди!
И, решительно распрощавшись, пошел, шагнул из светлой комнаты в темную ночь. С минуту постоял на крылечке, зажмурившись, привыкая к потемкам. Затем, всматриваясь, выбирая места посуше, двинулся в неблизкий путь.
От города до института было версты четыре. Дорога скучно тянулась через Ямскую слободку, через пустынное институтское опытное поле и Ботанический сад.
В погожий летний вечер это была бы ну просто очаровательная прогулка – с игривым помахиваньем тростью (на коей – монограммы, вензеля и даже, врезанный в кизил, серебряный рублик с профилем убиенного государя императора), с насвистываньем из «Риголетто» («Сердце красавиц склонно к измене»), с