лучше переночевал в Уиклоу с крысами или, чёрт с ними, с солдатами, чем спать под твоей крышей.
Он не ответил, а когда я обернулся, увидел, что он стоит на коленях и, подвывая, бьёт себя костяшками пальцев по лицу. Странно, но я его пожалел. Есть такие ничтожества, они пресмыкаются, просят и молят, тогда как другие живут достойно, как подобает мужчинам; они могут плюнуть в лицо своим палачам и отдать свою жизнь в руки Господа.
Но тут я услышал собственный голос.
— Ладно, я уезжаю, — сказал я без жалости. — А теперь беги в Уиклоу и доноси на меня.
— Прости, прости, — бормотал он, молясь и беззвучно плача.
— Меня о прощении не проси, — сказал я. — Проси своего Бога.
Вскочив в седло, я тронул Майю с места, но тут же отпрянул назад, в темноту, полную сена.
По дороге из Уиклоу шёл отряд английских драгун — они направлялись к ферме. Их сапоги и шпоры сверкали, мундиры алели в ярком солнечном свете, сабли бряцали, знамёна и флажки на копьях развевались на ветру. Их было человек сто.
Выхода не было — я зарылся поглубже в сено, зажал Майе морду руками и зашептал ей на ухо, чтобы она не заржала.
— Твой край даёт тебе ещё один шанс, приятель, — сказал я Патрику О’Тулу.
Предатель или патриот?
Красивые и крепкие, эти английские драгуны из южных графств были лучшими войсками в британской армии; это они несколько лет спустя бросились с саблями на французские пушки при Ватерлоо[19] и смеялись над кавалерией Наполеона, скакавшей в атаку по открытым равнинам. Они вошли на рысях во двор фермы и развернулись, не ломая строя. Впереди ехал офицер. О’Тул, стиснув в ужасе руки, вышел, пошатываясь, им навстречу.
Внезапно и у меня сердце чуть не остановилось.
За офицером ехал тот самый сержант, что допрашивал меня у Джо Лихейна в Эннискорти. Он уверенно и прочно сидел в седле; его голубые глаза обежали гумно, всё замечая. Он меня узнает с первого же взгляда, в этом я не сомневался. И если он меня сейчас увидит, умру не я один, умрёт и Джо Лихейн, и даже Кэтлин. Я склонил голову; при одной этой мысли меня охватила ярость.
Офицер, молодой и румяный, крикнул:
— Эй, ирландец, здесь проезжал человек на большой вороной кобыле?
Сквозь вилы, воткнутые в солому, я видел лицо О’Тула, искажённое ужасом.
— Да говори же, приятель! — заревел сержант. — Чего ты боишься? Видел ты высокого белокурого парня на вороной кобыле? Проезжал он здесь?
— Да они тут шляются и днём и ночью! — закричал О’Тул визгливо, как женщина. — Кишат тут, ну точно блохи у китайца в матрасе, я их и не различаю.
Я с облегчением закрыл глаза. Он меня удивил; смелость — странное, неуловимое свойство, вольготней всего ей под охраной шутки.
— Ты точно говоришь? — спросил офицер.
— Если мы найдём у тебя на дворе хоть один отпечаток копыта, — крикнул сержант, — мы тебя мигом вздёрнем, ты и пикнуть не успеешь!
— Да небом клянусь, — закричал О’Тул, осмелев, — разве я стану укрывать врага народа, если я вам выдал самого Майка Коллинза, не говоря уж о кузнеце?! — Он подошёл к офицеру. — Помните меня, ваша честь? Это я вам сообщил о копьях, и, хоть вы мне посулили золота, я его так и не видел.
Лицо офицера исказилось презрением. Он вынул из кармана золотой и бросил его в грязь под копыта своего коня. А сержант лениво заметил:
— Порядочных людей от всего этого воротит, сэр. Я предателей на дух не выношу. — Он натянул поводья. — Я всё же объеду ферму, посмотрю, ведь этого негодяя любой может так же легко купить, как и мы.
И он повернул коня к сараю и рысью пошёл прямо на меня.
Я и сейчас порой вижу эту сцену: мундиры англичан ярко алеют, офицер — в голубом, как подобает кавалеристу, а предатель Патрик О’Тул ползает в грязи под копытами его коня, подбирая золото за Майка Коллинза, которого повесили но его доносу.
Но в ту минуту, когда сержант тронул шпорами коня и направился прямо к сараю, О’Тул крикнул:
— Беги, сынок, беги, во имя Ирландии!
И пока в толчее они разворачивали коней, я вскочил в седло и полетел, петляя, словно заяц, по дороге в Уиклоу под свист пуль, что пролетали у меня над головой и шуршали в кустах.
Помню, что оглянулся я всего раз.
Доносчика Патрика О’Тула я увидел среди круживших по двору драгун; он стоял, уперев руки в бока, и, подняв голову к небу, смеялся; но в ту же минуту его сразила сабля, выхваченная из ножен.
Сейчас, когда я пишу об этом, я уже старше, моя юность прошла. Я повидал на своём веку немало людей, которые умирали, но не отказывались от своих убеждений или от своей веры. Но с того дня я ни разу не видел другого такого человека, как доносчик Патрик О’Тул, что погубил свою душу, когда в понедельник повесили его друга, а через одиннадцать дней, в пятницу Петрова дня, спас её.
Меня они, конечно, не поймали; хотя они много болтают об английских породистых лошадях, настоящую чистокровную лошадь можно найти лишь в Ирландии. Отдохнувшая Майя летела как стрела, и больше мы их не видели.
И пока мы неслись по изумрудным полям, простиравшимся к западу от Уиклоу, я помолился за душу доносчика.
Между Кастлкевином и Бреем, как и говорил Джо Лихейн, патрулей мы не встретили. Но на всякий случай, когда па горизонте показался мыс Брей, я спустился с Майей к морю — прилив, гремя камнями, подступал к берегу, он смоет отпечатки копыт. Скача в радуге брызг, я увидел корабль, стоявший у Брея на якоре, а над ним, как кровавое пятно, «Юнион Джек»[20] в слепящем свете огромного, раскалённого солнца, с шипеньем погружающегося в морской туман, за край вселенной. Я натянул поводья и подъехал ко входу в пещеру; здесь мы отдохнули, поджидая наступления ночи. Я просидел там около часа, следя за морем; я видел, как с английского фрегата спустили баркас: словно чёрная точка, он обошёл скалистый мыс к западу от Брея. Майя рядом со мной, довольная, щипала траву, жевала сочную вику, что стелется на дюнах вдоль моря.
— Тебе-то хорошо, — сказал я, а она в ответ повернулась ко мне задом.
Меня мучил голод; я лёг на спину, заложил руки за голову и, слушая рёв моря, принялся мечтать о постоялом дворе Джо Лихейна и об огромном куске мяса, шипящем и шкворчащем на вертеле, который крутила бегавшая по клетке собачка Нелли. Должно быть, я заснул; я вспоминаю, что мне снились большие красные куски мяса меж толстых ломтей хлеба и кружка пива, чтобы запить его, и Кэтлин — она подносила огромные куски холодного рисового пудинга и говорила: «Ты уверен, что наелся, Джон Риган? Есть ещё, только попроси, мы будем рады».
Я открыл глаза: тьма и летучие мыши; казалось, желудок мой присох к позвоночнику. Серебряная луна озаряла море, на далёком небе мерцала вечерняя звезда. Внезапно я вспомнил свою мать; казалось, она здесь со мной, совсем рядом. На портрете, что висел у отца в кабинете в нашем доме в Милфорде, была изображена бледная женщина с гордой осанкой; она была красива, эта женщина, отдавшая мне свою жизнь.
И пока Майя стояла надо мной в ожидании, ибо пора было ехать, я опустился на колени в песок и помолился за мою мать, которую звали Марией.
А когда я кончил, Майя подошла ко мне сзади и тихонько толкнула мордой: она была готова тронуться в путь. Другой такой охотницы к перемене мест я не видел.
— Ладно, голубушка, — сказал я, — но только теперь и мне пора поесть.
Я нащупал письмо и, удостоверившись, что оно на месте, вскочил в седло, и поскакал по берегу, а