– Расписывайтесь! – первым учинив замысловатую подпись, предложил Викентьев.
Члены внутреннего круга спецопергруппы «Финал» один за другим поставили свои автографы. Затем расписались Григорьев и Буренко.
– Все, что ли? Бумажные ваши души, – сказал Ромов. Кожа у него на лице опять сморщилась и обвисла, глазки обесцветились и нижняя челюсть со вставным протезом перестала по-бульдожьи выступать вперед. – Надо же и стресс снять! Я у бабки огурцов соленых забрал – объедение!
Расположились в бывшей диспетчерской. На зеленую, забрызганную чернилами скатерть Буренко выставил бутылку спирта, яблоко и три пирожка, Иван Алексеевич достал из шифоньера потертые тарелки, по-хозяйски переложил из целлофанового пакета десяток остропахнущих огурцов, вытащил из клеенчатой сумки пакет с бутербродами и, как художник, оживляющий натюрморт последним мазком, со стуком поставил рядом со спиртом бутылку «Пшеничной».
– Два часа в очереди стоял, – гордо сообщил он, потирая ладони. – Надо же, дураки, что устроили: люди душатся, давятся, ругаются, дерутся… И за чем? Не еда, не одежда, ее рекой гнать можно, да прибыль – тысяча процентов… Эх!
Наполеон махнул рукой и, ловко сорвав пробку, разлил водку по стаканам. Шитову он не наливал – за рулем, Сергеев отказался, пояснив, что принял таблетку.
– Напрасно, Сашенька, – укорил Иван Алексеевич. – Химия, она здорово вредит, а от натурального продукта – одна польза, надо только меру знать… Ну, будем…
Закусили огурчиками и бутербродами.
– Старуха делала? – спросил Викентьев.
– Угу, – пробурчал Наполеон и, прожевав, пожаловался:
– Я ведь ей сказал, что сторожем уйду на стройку. А она: «Тебе лишь бы из дома уйти да выпить! Для того и придумываешь то рыбалку, то дежурства»… Во дает! – Ромов обвел всех обиженным взглядом. – Я за всю жизнь никогда налево не гулял: с работы – домой, из дома – на работу… Получку до копейки – домой, ну разве заначку оставлю на эти дела, – он щелкнул себя по горлу.
– Но ведь пьяницей-то никогда не был…
Расслабленный транквилизатором и водкой, Попов впился взглядом в указательный палец Наполеона, которым тот так ловко и привычно изобразил международный, понятный без перевода жест. И хотя ничего особенного в этом пальце с ровно подстриженным ногтем и старческой пигментацией на коже не было, он гипнотизировал Попова, не отпускал его сознания, а когда сгибался – вызывал в душе смутную, неосознанную тревогу. Хотелось спать.
– На хозяйственные нужды деньги еще остались? – спросил Викентьев, убирая пустую бутылку.
– Пять рублей, – сразу же ответил Ромов и добавил:
– С копейками. За это исполнение получим – надо опять скидываться.
Григорьев скрипнул стулом и, пошарив в карманах, бросил на стол смятую пятерку.
– Пора заканчивать!
– А спирт? – обиделся Буренко и зубами вытащил тугую пробку. – Говорите: кто бавит, кто запивает…
– Это тот, который резиной воняет? – спросил Иван Алексеевич. – Ты его что, в грелке хранишь?
– Может, резиной, может, еще чем, – с отвращением сказал прокурор и встал из-за стола. – Владимир Михайлович – на пару слов!
Викентьев вышел за ним во двор.
– Попрошу впредь не оскорблять приговоренного и не унижать его. По крайней мере, в моем присутствии! – холодно произнес Григорьев, в упор глядя на подполковника.
– Вы это всерьез? – не менее холодно отозвался руководитель группы. – Может, подскажете, как гуманнее отправлять этих сволочей на тот свет?
– Перечитайте информационное письмо по Северной группе. Мне бы не хотелось писать на вас представление.
Викентьев замолчал. «Финал», обслуживающий Северную зону, попытался рационализировать свою работу: набили на три четверти песком старую бочку, с одного края сделали полукруглый вырез, смертника ставили на колени, голову заправляли вовнутрь, накрывали мокрым мешком и сквозь него стреляли. Ни брызг, ни рикошета. А прокурор, увидел в этом глумление над личностью приговоренного, накатал представление. Группу расформировали…
Да-а-а… Викентьев хорошо понимал, что, перестав быть руководителем группы, он сразу отправится на пенсию. Вынужденное безделье и, главное, отстраненность от серьезных и важных дел, которыми он привык заниматься всю жизнь, пугали его всерьез. С Григорьевым лучше не ссориться. Он и так может уцепиться за что угодно, например: вместо табельного оружия используется бандитский пистолет, или: врач не измеряет пульс и не проверяет зрачковую реакцию у расстрелянного, или… Да мало ли что можно отыскать, чтобы раздуть кадило!
– Я вас понял, Степан Васильевич, – примирительно сказал подполковник. – Не сдержался.
– Да и я вас понимаю, – более мягко произнес Григорьев. – Но ведь это такое дело, что если перегнуть палку, то получится не исполнение правосудия, а какая-то подвальная расправа… На это все время и намекает наш доктор.
– Меньше слушайте, – отмахнулся Викентьев.
– Но в одном он прав, – продолжил Григорьев. – Суд выносит высшую меру тем, кто перешел последнюю грань допустимого среди людей. Но когда ее исполняешь, можно незаметно и самому заступить за черту. И чем тогда будешь отличаться от приговоренных?
В темноте лица прокурора видно не было, но Викентьев очень отчетливо его представлял.