солнца встретил тут! Он привык просыпаться рано с малых лет. И просыпался охотно, без сожаления расставаясь со сладким сном, когда его будил дед или отец, предвкушая удовольствие более сладкое, чем сон. Он знал, что поедет: с ними в степь, где растут пшеничка, подсолнухи и арбузы, что будет сидеть на телеге, прикрытый старой, ласковой шубенкой, что увидит чудо — восход солнца! А это чудо всегда происходило, когда они выезжали на бугор и дед или отец останавливал лошадей. Все сидели на телеге тихо, неподвижно. Федор во все глаза смотрел на всходившее солнце — на него в эти минуты можно было смотреть сколько угодно — оно набухало на синем горизонте вишневой каплей, а потом растягивалось и никак не могло оторваться от него. Степь, освещенная первыми косыми лучами, широко распахивалась перед ним, оживала под жавороночьи песни всеми красками, то чуть прикрытая голубой дымкой, то чистая и ясная… И вот в такие мгновения замирала, сладко трепеща, его душа, он казался себе жаворонком, взлетающим над зелеными полями…
Но сейчас Федор видел и чувствовал степь иначе. Будто бы что-то изменилось в ней. Высокие скирды соломы, вспаханные поля, еще зеленоватые квадраты кукурузы и серые, с бордовым оттенком, клетки созревающего подсолнуха, салатно-голубой разлив поздней бахчи — все это вызывало у него не радость, как обычно, а грусть. Все теперь тут было освещено тревожным чувством: он расставался с тем, что любил с детства.
Федор тронул коня:
— Аллюр три креста, Верный!
Понеслись галопом.
Со склона неглубокой ложбины с шумом снялась утиная стая и полетела к чибиям — низинам, где скапливалась дождевая и вешняя вода, не знавшая выхода к морю. Там в озерцах, среди зарослей куги и чакана, отражались догорающие в небе крылья жар-птицы.
Пронеслись мимо непривычно безлюдного полевого стана. Потревоженный, скучающий сторож выбежал на дорогу, замахал руками, прокричал что-то, но Федор не слышал его. Вынеслись на склон второго бугра, откуда начинались чибии, и здесь всадник спешился, разнуздал коня.
— Погуляй, друже, попасись. Иди к чибиям, там сочная травка.
Конь пошел вниз, а Федор лег у дозревающего поля подсолнухов на постаревший, жестковатый пырей, заплетенный заячьим горошком. На этом склоне был земельный надел деда Андрея. Здесь он первым поднимал целину, которую брал в аренду у Войска Донского. Тяжко кряхтели волы в ярмах, распахивая ее. И трудным был хлеб на этом поле. Не столько росы падало с неба, сколько пота с лица. Бабушка Матрена, помнил Федор, часто пела:
Маленький Федя подпевал ей, не ведая, какой счастливой может оказаться его собственная доля.
А вышло так, что дедов участок вошел в отцовский надел. Это случилось в двадцатом году, а спустя девять лет, когда займо-обрывские хлеборобы собрались в артель, это поле да еще тысяча гектаров пахотной земли надолго перешли в отцовские руки — его назначили бригадиром полеводчёской бригады: Канивцов в селе уважали, их знали как опытных, хороших земледельцев.
— Наше хлеборобское, земельное дело — нужное дело, — говаривал дед Андрей, — и к нему надо поворачиваться душой смалу и привязываться на всю жизнь.
Любил слушать Федор своего деда. Много знал тот. Как-то, когда еще во втором или третьем классе учился, произошел у него с дедом Андреем такой разговор:
— Дедушка, а какого мы роду-племени? И кто был до нас?
Дед с улыбкой приглядывался к нему, разъяснял:
— Роду мы с тобой, Федяш, трудового, рабоче-крестьянского, а племени — казачьего, запорожского. От азовских посидельцев пошли мы с тобой…
— Зачем же они в Азове сидели?
— Да не зря они там сидели, внук! Не на печке сидели, не чаи распивали. Ты, Федяш, послухай, я тебе про все растолкую. Ну, отбили запорожские казаки вместе с донскими казаками у турков крепость Азов. Засели там, стало быть, и несколько лет сидели, от турка отбивались, крепость держали, русского царя дожидались, чтоб ту крепость Азов ему подарить…
— Так-так, а кто же из наших предков там сидел, от турка отбивался? — спросил Федя.
— Кто из наших предков, спрашиваешь? — дед Андрей засмеялся. — Погодь, зараз посчитаем. Та-ак… Значит, як оно получается? Я — Трефилович, а мой батько Трефил — Богданович. Мне Богдан — дед, а тебе он — прапрадед. Так?
— Вроде бы так, — сказал Федор.
— Да не вроде бы, а точно так. Это я знаю наверняка… Так вот, у Богдана батька звали Андрием як меня, тезка же мне прадед, а тебе, стало быть, прапрапрадед. Андрий же был Федоровичем. Так вот Федор — твой прапрапрапрадед — и сидел в Азове, от турка отбивался.
— Да ну? — поразился Федя. — Так он же мой тезка!
— Вот то-то и оно-то! — улыбнулся дед Андрей.
— А потом где наши предки жили?
— И в Азове жили, и за Азовом, в Кагальнике. После тут, над морем, место по обрыву заняли. Потому так и названо наше поселение — Займо-Обрыв.
— И что они делали? — спросил Федя.
— Все деды наши, Канивцы, были и воины, и хлеборобы. Били польского пана и крымского хана, турка били и германца — батькивщину свою защищали. Врагов крепко побьют, хлеб крепкий посеют — так и жили наши деды, Федяш. И все добре робылы — людям на радость.
— Ну а вы, дедушка?
— Я тоже с турком воевал, хлеб сеял. И сыны мои, Мусий, Федор и Яков, твой батько, — все во время гражданской войны с белогвардейцами воевали. Федор, твой тезка, красный эскадрон в бой водил. Пал смертью храбрых твой тезка, Федяш… И все мы, Канивцы, жили тут, на этой земле, и будем жить. Одна у нашего рода была батькивщина и одна для всего рода работа — заниматься хлеборобством. Такая наша доля, внук. Ты все это хорошенько запомни: и про наших с тобой предков, и про наши обычаи, шоб потом своим детям и внукам рассказал.
— Своим детям и внукам?! — изумился Федя.
— А шо? Колысь, хлопче, и ты батьком будешь! — Дед Андрей весело рассмеялся.
Федор запомнил все. Крепко запомнил. Да, его земля — земля хлеборобов. Только не успел он счастливо поработать на ней — не дали проклятые фашисты! И он стал воином, как и его предки, готовые всегда защитить родную землю от врага.
Родная земля!.. Она издавна стала близкой ему и понятной. Федор был приучен родителями и дедами к земле, смалу был их помощником…
Его сознание пробудилось очень рано — на отцовском наделе земли, и помнит он себя ясно на реденькой весенней пшеничке. Он тогда осот рвал. Трудно было рвать — кололась поганая трава! Но он приловчился: подрывался ладошкой под нижние листья и тянул за корень. Тянул осторожно, исподволь, не рывком, старался вытянуть длинный белый корень из глубины: мало толку обрывать одни листья — новые вылезут через день-два. Побежденных врагов складывал в кучу. Корень к корню. И бурная радость вдруг охватила его: большую кучку поганой травы нарвал он! Хотел крикнуть: «Мама, посмотри!» — она и бабушка Матрена пололи пшеницу неподалеку — и замер, потрясенный. Словно какая-то завеса упала перед ребячьими глазами, в чистую душу внезапно хлынул яркий и понятный живой мир. Чувства мальчика обострились до предела, каждая клеточка его существа раскрылась навстречу этому миру.
Солнце оглаживало его спину и плечи, а теплый, пахнущий молодой травой ветер ворошил легкие, отбеленные волосы, и это было так похоже на материнскую ласку, что у него от счастья замирало сердце. Рядки арнаутки струящимися зелеными ручейками бежали к горизонту, где играло текучее марево. Над чибиями, кружась, переговаривались чибисы и чайки. Небо было синим-пресиним, а пушистые облака —