базиса! Что, вы хотите навсегда здесь остаться?! Прошу вас, отнеситесь к моим словам серьезно. Я очень прошу вас, — повторила она, всячески обинуясь и краснея.
— Я вас не совсем понимаю, — сказала Наталья Михайловна.
— Ах, боже мой, — ее полные щечки покраснели еще сильнее, — не понимаете, ну так поймите! Все люди, и мы тоже люди. У каждого врача, сколь бы хорош и профессионален он ни был, есть еще личное отношение к больному. Чего ж здесь непонятного?! Я, предположим, отношусь к вам хорошо, но… — она понизила голос, — ведь вы же не можете надеяться, что и все остальные к вам так же хорошо относятся?..
— Ах, вот оно что! — сообразила наконец Наталья Михайловна.
— Ну так вот вам мой совет. Пересильте себя… покажи тесь веселой, что ли, смейтесь, рассказывайте анекдоты, шу тите! Покажите, что депрессия ваша — позади. Иначе вы потом пожалеете, но будет поздно…
Неизвестно, насколько реальна была опасность и не хитрила ли докторша, но она достигла своей цели: Наталья Михайловна струхнула. Ей припомнились рассказы опытных больных о том, какой вред способны причинить организму сильнодействующие нейролептики, исцеляя от одной опасности, но приводя взамен какие-то другие, и в ужасе, но тем не менее стараясь теперь уже скрыть как можно лучше свой ужас, она сказала себе, что и вправду, пожалуй, хватит, пора выбираться отсюда.
«Возвращаться домой… Но зачем?» — как и две недели тому назад спросила она себя, сама содрогаясь снова от этого безжалостного вопроса. Воистину: зачем ей было возвращаться, раз она решила уйти из жизни? Зачем все эти хитрости, приготовления? Разве она будет жить? Значит, верно, что это было легкомысленной прихотью, вздором, чем-то таким, чего могло бы и не быть?! Чем-то содеянным не трезво, не с холодным сердцем, но в истерике, в запале? И снова: хотя в сравнении со смертью, в сравнении с трагедией самоубийства, ее трагедией, ничто были любые чужие переживания, любые чужие неприятные ощущения, они снова мешали ей. Вернуться спустя полтора месяца после того, как было причинено столько беспокойства, столько огорчений всем, от Тани и соседей до пожилой докторши; увидеть Таню, кого-то из бестужевок, которые рвались уже навещать ее в больнице и, конечно, прибегут сразу же, едва прознают, что она дома, — всех их увидеть… и поступить по-прежнему? Второй раз?! Нет, в этом присутствовала какая-то наоочитость. какое-то злобное упрямство, аффектация, которой она так не выносила в других и всегда стремилась избегнуть в себе самой.
— Но если возвращаться и… жить дальше — глупо, — пыталась урезонить она саму себя, — то не лучше ль тогда остаться здесь? Перевестись обратно в отделение к милой докторше, успокоиться, сидеть вместе со старушками в большой комнате на диване… и угасать… медленно, медленно, ни о чем не тревожась больше. Говорят, что в это отделение большая очередь даже, — пошутила она сама с собою. — Надо ценить то, что досталось мне просто так, без труда… Только надо будет отказаться тогда от свиданий. Раз и навсегда потребовать, чтобы никого не допускали, — это, мол, плохо влияет на больную. Ведь и в самом деле на меня это будет плохо влиять?..
Наталья Михайловна воображала себя в ситцевом с цветочками халате и тихонько плакала от жалости к самой себе, а ее второе «Я» — она не умела различить, которое же из них подлинное, внутреннее, — уже заставляло ее быть веселой, легкой, старомодной светской дамой, сделать все, чтобы только вырваться отсюда на свободу, не интересуясь, зачем, не спрашивая, как она ею воспользуется.
Детская писательница — алкоголичка продолжала занимать ее своими рассказами, уровень за уровнем вводя Наталью Михайловну в свой быт, общая буржуазность которого перманентно нарушалась фантасмагорическими случайными связями, предательством подруг и соавторов и более или менее основательной клеветой знакомых и соседей по дому. Чтобы развлечься и потому также, что молчать при установившихся отношениях с соседками начинало быть неприличным, Наталья Михайловна решила понемногу рассказывать им о самой себе, главным образом о днях своей молодости.
В 1913 году она вышла замуж. В 1914 году, почти в годов щину их свадьбы, разразилась война. В шестнадцатом году Андрей Генрихович ушел в армию, и несколько лет она не имела о нем никаких известий, мыкаясь между Москвой и Кавказом, где жили они перед войной. В Петрограде был голод, она сперва уговорила отца ехать к ним во Владикавказ, но ехать было опасно и трудно. Осенью восемнадцатого года Михаил Владимирович добрался до Воронежа, заболел, долго валялся у каких-то дальних родственников и осел в Центральной России, где уже разгорелся террор. Наталья Михайловна осталась на Кавказе, что вышло к лучшему, потому что именно оттуда весной девятнадцатого года, разысканной наконец объявившимся Андреем Генриховичем, ей было легче бежать через тифозные тылы и фронты на румынскую границу, где он ждал ее.
— А вот по мне, так нет ничего лучше этой кочевой жизни! — заметила вдруг в этом месте еврейка, отложив свое вязание. — Я так люблю смену мест, так люблю путешествовать, только ездила бы да ездила! Когда была эта последняя война и много пришлось ездить, то в эвакуацию, то из эвакуации, я очень была довольна. Все переживали, а я была довольна, хоть и мне тоже приходилось трудно…Вы знаете, отчего это? Все это оттого, что на самом деле — я цыганка!.. Да, да, да, представьте себе. Все думают, что я еврейка, и неприятности всякие у меня из-за этого, — проговорила она задушевным голосом, склонив голову набок, — а мне хуже всего, что я цыганка. В моей матери, это правда, есть еврейская кровь, но она только наполовину еврейка и в молодости бежала с табором! Да, да, потом-то она опомнилась и вернулась в город, и ото всех скрывала, и даже мне призналась, что я дочь цыгана, только перед самой смертью… Вы знаете, он бил ее! Он даже совсем хотел ее зарезать… Бедная мамочка!.. Вы не верите мне?! — вскрикнула она, мучительно вглядываясь в их лица, страшная, изможденная, с жесткими черными, разбросанными по плечам волосами, зримо впадая все глубже и глубже в безумие.
— Нет, мы верим вам, разумеется, мы вам верим, — заговорила преувеличенно рассудительно детская писательница, храбрясь, — мы вам очень, очень верим. Сколько же лет было вашей маме? В котором году это было?
— А зачем вам знать, в котором году? — встревожилась несчастная сумасшедшая. — Зачем вам это? Это было… Это было, — со внезапным хитрым выражением сказала она. — Это было в том самом году, о котором вы рассказываете! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!..
Радуясь, что так ловко обманула их, она вскочила с постели и, приплясывая, верно, становясь похожей на цыганку, выбежала в коридор, разволновав там всех легко возбудимых, из которых одна, толстая неопрятная баба, приоткрыв дверь в палату к Наталье Михайловне и страдальчески шаря глазами, сказала: «Люди добрые, детей, детей тут у вас нету? Говорят, цыгане пришли. Цыганку видали, бегала…»
Следующие несколько лет были раем для Натальи Михайловны, после всех ужасов, пережитых в гражданскую, да и в любом случае были б раем, потому что Андрей Генри-хович, оказалось, получил за это время место представителя британской компании на Канарских островах, и немедленно из Румынии, задержавшись лишь чуть-чуть в Европе, уже наполнявшейся беженцами, они поспешили туда, на родину канареек и цинерарий, прочь от погрязших в междоусобицах.
После первых, еще весьма несовершенных описаний райской жизни на Канарских островах, где перепад температур зимних и летних месяцев всего четыре градуса и всегда дуют с океана ровные теплые ветры, детская писательница спросила Наталью Михайловну:
— Простите меня великодушно, — она сконфузилась, — но я в таких случаях никогда не понимаю, зачем же люди уезжают оттуда? Неужели ностальгия? Или скучно?..
Уже после реабилитации, в 56-м году, приехав по делам в Москву, Андрей Генрихович уверял Наталью Михайловну, что вернулся в Советскую Россию добровольно, по своей охоте, считая невозможным для себя оставаться вне своего народа, за пределом своей страждущей страны, на периферии того могучего движения, которым его страна и его народ были захвачены. Справедливо: его предки явились в Россию еще при Павле, и он мог считаться, несмотря на отчество и фамилию, русским; но Наталья Михайловна помнила, что решению их вернуться благоприятствовало еще и то, что в 1927 году истекал срок контракта его с компанией, надобность в работах, исполняемых им, по какой-то причине отпадала, и компания как будто не слишком охотно соглашалась перевести его на другие работы; в ее двери и так стучалось много соотечественников, которым ей хотелось отдать предпочтение. Поэтому им пришлось бросить прекрасные острова и продвигаться в Европу.
Они высадились в Марселе, проехали в Париж, оттуда попали в Мюнхен, намереваясь провести там