Занятие это пока что принесло ему убытков рублей на сорок (он, страшась, не подсчитывал точно), — утильщики безбожно его обдирали, а шурина надо было поить за работу, но Григорий не терял надежды и только отчаянно трусил, что его заберут за спекуляцию. Это было не так уж вероятно, но все же могло случиться — не по размаху операций, а потому, что сама расширяющаяся книзу, к бедрам, фигура Григория, его походка (про которую однажды Целлариус, увидя ее издали, сказал Вирхову: «Вот, смотри, сразу видно, что бежит еврей») и прононс привлекали к себе ненужное внимание.
На лицах Муры и ее мужа читалось теперь, что они благословляют свою судьбу, на которую прежде сетовали, что она обделила их ранними талантами и заботливым наставником, объяснившим бы им в детстве все то, до чего им пришлось потом доходить самостоятельно, теряя время.
Вирхов все не мог забыть Ольгиных слов и думал: есть во всем этом бесовщина или нет? — и, повторив это вслух, добавил:
— …То есть, безусловно, что-то есть. Но ведь, с другой стороны, вся ситуация уже иная. Они ведь (…).
— А разве там (…), — спросила Таня.
— Так-то оно так, но (…).
— Да, пожалуй (…).
— Есть, конечно, и очень простая: при всех (…).
— Это хазинщина! — закричал Митя.
Эссеист, который исчерпал себя в беседе с Мурой и к тому же, общаясь только с ними, ощущал себя на периферии и минуту назад, будто бы за нуждой, выбрался из-за стола, теперь тотчас вернулся и почти от порога еще, поспешно присаживаясь на книги возле них, заметил:
— Да, это, безусловно, хазинщина. Во всем этом я всегда замечал присутствие некоторой антикультурной тенденции, присутствие отвратительного мне нигилизма. Я Хази-на ценю как мужественного человека, но я не принимаю этого разрушения жизни. Я отрицаю это! Неправомерность этого доказана исторически. Если мы не будем признавать (…) — при всех, разумеется, необходимых оговорках, то как мы сможем работать, создавать ценности?
Вирхов увидел, что Мелик, сев на кушетке с ногами, глубоко позади всех, насторожился, волнуется и хочет что-то сказать. Наконец Мелик подал голос, негромко, но так, однако, что его все-таки было слышно.
— Это не (…). Еще вопрос, осталось ли что-нибудь (…) имеет ли она отношение (…).
— А-а! Я знаю, я уже слышал об этом! — с перекошенным лицом вскричал Митя. — Я не могу об этом слышать! Это ужасно, это самое ужасное, что только можно придумать! Это вырождение! Вам должно быть стыдно. Как же так?! Ведь есть же и такое понятие как
Беременная жена, устроившаяся на краешке лавки неподалеку от них, вкрадчиво сказала:
— Как ты разговорился, Митя.
Тот на мгновение осекся, и эссеист сказал:
— Я, может статься, теоретически и согласен с вами, но, согласитесь, это все-таки довольно странные речи для такого стопроцентного еврея, как вы, Митя.
— Странные?! — звонко воскликнул тот. — Нет, не странные. Еще Владимир Соловьев говорил, что Россия — это вторая настоящая родина для евреев! Что в мире нет для евреев другой такой страны, как Россия! Она вторая обретенная родина для них!
Вокруг заахали.
— Неужели вы правда верите в это? — спросил Мелик из своего угла.
— Верю ли я? — побледнел Митя. — Я не только верю, я строю на этом свою жизнь, я знаю это!
— Что вы знаете?
— Знаю, что Россия (…) Да, да, — перебил он самого себя, — я вижу, что вы думаете! Вы думаете, что (…). Вы правы! Но поймите и то, что больше сейчас некому. — Он взял себя в руки, нахмурился и стал говорить строже. — Франция занята собой, Англия — равнодушна и холодна. Америка? Америка взяла на себя миссию солдата, но не оттуда придет очищение! Вы правы, правы (…), погрязает в пьянстве, в разврате… Никто ни во что не верит (…). Все как в лесу. За каждым деревом кто-то сидит. Из-за любого куста могут дать по голове. (…) — воскликнул он с мукой, — (…) приносит за всех добровольную жертву!..
Эссеист исподтишка завязал узелок на платке, чтобы не забыть этой мысли наутро.
— Но, может быть, (…) так и будет жертвовать собой без конца? — спросил он деловым тоном. — Есть же такие люди, которые всегда жертвуют собой без конца? Чаще всего они не получают за это награды.
— Как не получают награды? — страшным шепотом, потому что теперь их слушали уже почти все, закричал Митя. — Это ложь! Разве мученики не получают награды?! Христианские мученики?! Разве страдания не имеют смысла? В Писании сказано, что придет час и униженные возвысятся! Они страдают, они умалены, они в грязи, над ними смеются, издеваются, их бьют, но придет время, и наступит их царствие!
— По-моему, — снова ровно, но подавляя какую-то судорогу в лице, заметил Мелик, — (…).
За тем концом раздался рев. Хазин со стаканом в руке, раскачиваясь, изображал, что он очень пьян, и, как бы раздвигая локтями пытавшихся усадить его, оскалясь, рычал. В какой-то момент ему удалось увернуться, последнего он оттолкнул юношу с редкой бородкой и, ударив стаканом со всей силой о стол, заорал:
— Ты не жалеешь русский народ! Ты хочешь поставить нас на колени!
Его снова начали усаживать. Он отбивался, крича:
— Вам мало наших страданий!
Рубаха его треснула, именинник, протянув руку, обрадованно разодрал ее дальше. Хазин снова зарычал, увернулся еще раз, смахивая на пол вокруг себя со стола тарелки и чашки. С хохотом его повалили на кушетку возле Медика, который тотчас же встал по другую сторону, у стены, не желая участвовать в этой возне.
Захар, сокрушенно качая головой, сказал ему:
— Ты хочешь судить, ты хочешь судить людей. Вот в чем дело.
Ольга сказала почти про себя, так, чтобы Мелик не слышал:
— Это уж, наверно, свойство человека — суметь испортить и довести до абсурда все что угодно.
Захар важно заметил:
— Вся суть здесь в том, какие принципы взяты за основу деятельности. Вся суть в том, чтобы избрать такие принципы, из которых никаким манером нельзя было бы, доведя их до логического конца, извлечь кровавых последствий. Коммунисты, как мы знаем, вообще не боятся этого, так что это очень легко. Христианские принципы тоже допускают такую интерпретацию. Недаром коммунизм — это и есть перевернутое христианство. Из исламских, из еврейских можно извлечь эти следствия безусловно! Все эти движения ведь и оканчивались резней.
— Так это все можно перевернуть наизнанку, — сказала Таня, осмелев.
— Нет, не все.
— А что же нет?