почтительно молчал.
— Таня, — осмелился он. Она вскинула голову:
— Ах, простите, простите! — она покраснела и стала поправлять волосы. — Я вспомнила свое тогдашнее платьице и принялась соображать, где же оно может быть теперь. Последний раз я его надевала, когда мы ездили с мамой осенью пятьдесят первого года в Ленинград. Мама, конечно, очень сердилась на меня за это платье. А такое прелестное было платьице. Неужели она его выбросила?
Совсем смутившись, что ему приходится так грубо перебивать это приятное ее воспоминание, стыдясь своей невоспитанности, Вирхов тем не менее сказал:
— Таня, простите и меня тоже, вы не дорассказали о Медике.
— Мелик? — Она нахмурилась, будто даже досадливо, но, быть может, это только так показалось ее мнительному гостю, потому что тут же серьезно, померкнувшим тоном она произнесла:
— Что ж Мелик… Он вернулся уж не знаю откуда, из лагеря, или из ссылки, или из армии. Не знаю. Скорее всего, из ссылки. Ему, кажется, не было запрещения проживать в Москве, но прописки у него тоже не было. Он вернулся летом, 12 июня, и хотел поступить в Университет.
— Это какой был год? — уточнил Вирхов.
— Сорок восьмой. В этом же году вернулась и мама, но позже, осенью. А тогда, летом, — на лицо ее опять набежала тень, углы рта вздрогнули, и Вирхов ощутил мгновенный ток жалости к ней, а также ревности, ясно представляя себе, что могло быть летом, когда вернулся Мелик.
Видно, почувствовав это его сострадание, словно в благодарность уже не опуская глаз, она продолжала:
— Я помню, как он вернулся. Я стирала в ванной, это было там, в Трубниковском, у Наташи. У меня был еще экзамен, я должна была 14-го сдавать классическую латынь. Я стирала и вспоминала глагол perire (находить), может быть потому, что перед этим долго искала поясочек от своего халатика и не могла найти. У меня был тогда очень милый халатик. Этот-то, что сейчас на мне, старый, мамин, она отдала мне, сама в таком ходить она уже не может, а тот был мой, собственный…
Не решаясь снова ее перебить, Вирхов долго слушал, как она описывала свой халатик, спрягала глагол perire и объясняла, какому святому надо молиться об утерянных вещах. Наконец она сама сказала:
— Ну вот. А потом в дверь постучали. У нас тогда вечно срывали звонок, и приходилось стучать. Я открыла, а он стоит, такой худой, черный, привалился так к притолоке и не входит. Я его сразу узнала. Я ему тут же и рассказала про то, как спрягала только что «находить». Ведь я его нашла, правда?
— Ну, скорее уж это он нашел вас, — решился пошутить Вирхов.
— Это не имеет значения, — строго возразила она. — Я говорю о мистической стороне дела.
— Да, безусловно, — поспешил Вирхов. — Ну, а потом?
— Потом он готовился в Университет, — сказала она суховато, несколько все же обиженная нетонкостью своего собеседника. — Я с ним занималась. Помогала ему. Он жил по знакомым, то у одних, то у других, чаще всего даже не в Москве, а где-то поблизости. Но не в Покровском. Потом его не приняли, то ли он сам провалился на экзамене, то ли его провалили намеренно, понять было трудно, хотя я провожала его до самых дверей и все время ждала его, никуда не уходила. В чем дело, узнать было трудно. Он поступал на психологический факультет, я там никого не знала, а те люди, которых я просила узнать, этого для меня не сделали. Может быть, нарочно, — жестко сказала она. — Я попросила об этом одного человека, который клялся, что любит меня. Но он этого не сделал. Вернее, сказал, что ходил, но ему якобы ничего не ответили. Если бы я тогда была не так на ивна, я бы догадалась, что он обманывает меня, и это уберегло бы меня и от других вещей, достаточно неприятных, — она не выдержала и посмотрела в сторону. — Но он уверял меня, что сделал все и что это еще вдобавок было для него чрезвычайно опасно, так как навлекло подозрение. Он был старше нас, воевал, был в окружении, он говорил — в окружении, и на него действительно иногда косились, но как будто он мог доказать алиби, так что был и в партии, и вообще продвигался быстро. Он и сейчас существует, пишет без конца статьи, книги. Встретил как-то меня у знакомых: «Таня, дорогая, почему не заходишь? Мы с Эрной будем так рады». Какое радушие! — с презрением повела она плечами.
— А Мелик? — напомнил Вирхов.
— Мелик очень переживал. Очень переживал, я даже не совсем понимаю отчего. Почему ему обязательно нужно было поступить? Наверное, как всегда, напридумывал себе что-нибудь. Для него эта неудача оказалась вдруг непомерно большим ударом. Он сразу как-то выбился из колеи, занервничал, сразу изменился в отношении ко мне. Стал злым, все время обижался, так мелко ругал моих друзей, говорил: «Твои интеллигентные друзья, ну конечно, они ведь образованные, а я, видишь ли, чернорабочий». Он долго не мог никуда устроиться, без прописки не брали, потом все-таки взяли куда-то на стройку. Это было уже в начале сентября, вот-вот должна была вернуться мама. Мы договорились с ней, что если это будет получаться, она в письме нарисует цветочек. Может быть, известие подстегнуло его, он почувствовал, что мама будет против, я рассказывала ему о ней. Он попросил, чтобы я вышла за него замуж… — Она растерянно оглянулась по сторонам, точно Мелик и сейчас был перед нею. — …Но я не могла… — едва слышно вымолвила она. — Я скажу вам, что я даже хотела выйти за него. Я, быть может, далее любила его, любила по-настоящему. Я тогда решилась. Я считала, что спасу его, но я не могла забыть того, что он сделал… тогда… Нет, нет, я простила его. Могу ли я не простить?! Я даже написала маме…
Она на мгновение поникла. Вирхов заметил, что во всех этих словах есть некоторое противоречие, но, как и все время с нею, решил, что, вероятно, в конце концов так и надо, и это он сам чего-то не понимает.
— Да, я решилась, хотя мама и запретила мне делать это до ее приезда. Но в это время я и сама вдруг узнала, что он бывает у Ольги, я ведь познакомила их тогда, что он с ней… Ну, словом, все обыкновенно, очень обыкновенно. Мне было тогда плохо, очень плохо…
Она остановилась, ее лицо снова совсем помертвело, как будто ожили, наоборот, та обида, та жестокость, с которой люди обманывали ее. Но она не прятала слез, сидела рас-прямясь, гордо, глядя перед собой, поверх его головы.
— Ну что вы, что вы, Таня, — растерянно пробубнил Вирхов, не зная, правильно ли будет сейчас подсесть к ней, взять ее за руку, погладить. «Если бы плач был по другому поводу, тогда бы еще ничего», — подумал он.
Вдруг она счастливо улыбнулась сквозь слезы:
— Ничего, ничего, это «дар слезный». Этого не надо бояться.
Последнего Вирхов опять не понял, что отнес опять на счет своего несовершенства, но тем сильнее ему хотелось сидеть вот так, напротив нее, и слушать, вбирая в себя ее жизнь и учась ее богословию. Незадолго перед тем он прочитал взятую у Мелика книгу о великом немецком мистике Мейстере Экхарте; в частности о том, что к мистическому служению, к окончательному выбору подвигла того женщина, сестра Катрей, которая и дальше почти всю жизнь как бы вела его, будучи в чем-то сильнее и мужественнее этого гениального человека. Теперь эта пара внезапно предстала ему как образец, аналогия его возможных отношений с Таней. «Да, да, это именно такой человек. Сестра Катрей», — сказал он себе. Он заколебался, сопоставляя себя с Мейсте-ром Экхартом и не находя в себе ни грана мистического дара. Собственная его жизнь, от которой мистик наверняка отшатнулся бы в ужасе, также не соответствовала аналогу. Вирхов подавил нехорошую усмешку.
— Ну ладно, Таня, — сказал он, предпочитая больше не думать об этом. — Не сердитесь, что я так влезаю во все это. Что было дальше с Меликом?