скамейка… Ну что бывает страшнее для тех, бедных, кто видит все это… как в зеркале. Вы ведь знаете эту мистику зеркала? — (Вирхов кивнул, хотя не имел понятия, в чем там дело.) — И для меня бывало, — продолжала она с силой, — что это не мир, а чучело мира. Для меня — несколько лет назад. Не дай Бог, чтобы вам досталось это хоть на час! Не дай Бог и не попусти Бог, — она перекрестилась, — ведь мы сами всегда можем, если нас оставят, этого добиться. Да и добиваться не нужно — сказать «хочу так», а не «воля Твоя», и пожалуйста, дальше все недолго, оно само скользит тяжестью вниз… Но вы ведь знаете, вы конечно же знаете, и я так хочу, чтобы вы всегда знали тот мир, который видели они. Но ведь вы понимаете, какой ценой все это берется? Смотрите не забудьте, пожалуйста. Ведь что за Царствие внутри нас, если мы не видим его во всем? Где Бог — там рай, где нету, там неизвестно что. Потому так и страшен (обманом) бывает теперешний город. Но ведь и лес, и луг, и что хочешь будет страшнее без Бога…

Она с выражением ужаса перекрестилась снова и вдруг окинула его подозрительным взглядом:

— Вы улыбаетесь?! Вам это кажется смешным, сентиментальным, вы боитесь аффектации? А вот я, — она тряхнула головой, — я сама не боюсь аффектации, такой! Это долго объяснять, но коротко понять, если хотите понять, конечно. Но при всей моей многолетней брани против именно душевности, хаоса, нелепых прыжков, я этого, такого, в общем не боюсь!

Увлекшись, она забирала все выше и последние слова выкрикнула уже совсем громко, звенящим, дрожащим голосом. Дети, которые появились в эту минуту во дворе, таща откуда-то от магазина поломанные деревянные ящики, чтобы разжечь костер, остановились, глядя на нее. Вирхов мягко попросил одними губами: тише, тише. Внезапно у нее на глазах выступили слезы.

— Ах, вы как мама! — прошептала она. — Маму тоже всегда шокирует, когда я говорю. Дома она может кричать на меня не переставая, но на улице следует говорить тихо. Неужели вы как они?! Как мама, как Ольга? Они всегда мне говорили, что надо полечить нервы. Как я хорошо все это знаю! Не будьте таким! Очень прошу вас…

— Что вы, Таня, что вы, — растерянно уговаривал он ее. — Я вовсе не имел в виду… помешать вам говорить. Просто чтоб не смущать детей…

— Если б вы только знали, — сказала она, смахивая слезы. — Было время, когда я плакала целые годы напролет… Это началось тогда, я вам рассказывала. До этого все было светлым, было детство, была тетя, Наташа была тогда еще совсем другая — радостная, была бабушка, не моя бабушка, а Сергея, Наташиного сына, много хорошего было, я вам рассказывала… А потом все провалилось… Этот человек, он был женат… Он и сейчас женат. Недавно они даже приглашали меня в гости. Вот это было бы мило! Как по- светски — так это у них называется! — сидеть и болтать с женой человека, который пытался тебя — простите — соблазнить и от которого у тебя могли бы быть дети!

Вирхов посмотрел с любопытством: как это — пытался соблазнить и могли бы быть дети? Значит, все-таки соблазнил? Или нет? Она, кажется, догадалась.

— У него ничего не получилось… простите. — (Вирхова, как и прежде, лишь восхитила непринужденность, с которою она это сказала.) — Он хотел уйти ко мне от жены. Он был так влюблен. Он был уже взрослый человек, после фронта. Я думала: вот талантливый человек, я могу ему помочь. Мы встречались у тети, в ее комнатке. Тете казалось, что так будет правильно. Она с утра уходила на работу, у меня были ключи. Но он потом вдруг испугался. Я не должна была говорить о его жене! А что я могла о ней говорить? Я только сказала ему, что у каждого человека должна быть одна жена: one man — one wife. Она, конечно, удерживала его, наверное, Бог знает что ему обо мне говорила. Она звонила маме, беспокоилась о моем здоровье. Говорила, что может найти врача для меня. И мама, разумеется, с ней мило беседовала и даже восхищалась ею. Они вместе ходили к этому врачу советоваться насчет меня. А маме самой нужно было лечиться.

Истерия — ведь это болезнь. Она и сейчас больна, по-настоящему больна, она только этого не понимает. К счастью, тогда все это быстро кончилось. У маминого мужа, Михаила Михайловича, начались новые неприятности, его снова могли посадить, и все от нас отвернулись. Это был пятидесятый год. И этот человек тоже испугался. Он старался не подать виду, приходил еще некоторое время, мы с ним были еще несколько раз у тети, но я видела, что он боится… Я тогда уехала куда глаза глядят. Жила совсем одна в Ленинграде. Вы любите этот город? В нем есть мистическая сила, но темная, больная. У меня там были удивительные ночи, какие-то звуки, голоса, видения… Боже, как там бывало страшно… Нет, нет, я не могу вам этого сказать! Я не стану вам рассказывать!.. Я пыталась, конечно, и там жить как все… За мной ухаживал один военный. Я даже подумывала, не выйти ли мне за него замуж. Это был уже взрослый человек, вдовец, почти седой, немножко старомодный даже. Приносил цветы, целовал руку… Я заставляла себя… Я тогда упала на колени и сказала: «А ведь я в Бога верую…» Он был очень возмущен. Но я больше не могла.

Она съежилась в своем стареньком кожаном пальто, сунув руки в рукава, как в муфту, и придвигалась как будто ближе к Вирхову, который опять боролся с желанием обнять ее за плечи.

— Я возвратилась в Москву, — вздохнув, продолжала она, — и здесь все закрутилось снова. Мама, Ольга… Ах, как они вцепились в меня, как они радовались! Мама кричала, что меня надо посадить в сумасшедший дом и что меня надо лечить принудительно, если я не хочу сама… Она всегда хотела выдать меня замуж. Сталин как раз умер, мама с Михаилом Михайловичем зажили хорошо, появились деньги, Михаил Михайлович на время пошел в гору. Дома стало бывать много народу. Мама все надеялась, что я «подыщу» себе кого-то, — так это, кажется, у них называется. Всё были какие-то сговоры, какие-то прямо заговоры, тайные телефонные звонки, какие-то подстроенные встречи, с кем-то меня все хотели оставить одну… Боже мой, как Ольга в этот раз снова напомнила мне все это! Всё, всё тогда полностью, совсем было враждебно мне! То есть не я была враждебна, а хотела и могла — даже лучше, по совести сказать, чем теперь, — в каждом из них видеть «образ и подобие», а они не могли меня принять. И очень точно, очень верно («по-мир-ски», но ведь верно, у них все верно — «разум разумных») видели меня насквозь. Знаете, они как будто видели пустое, неоживленное и не объясненное Богом, нечто такое дрожащее и жалкое… Я и в этот раз с Ольгой всплакнула… Отчего? — сама не знаю. Отчасти — о «мире», отчасти — она просто какое-то наводит поле (как ведьма, упаси Господь), и все как-то мешается и дрожит, как бы узор дрожит и хочет не-быть. С нею я всегда разрывалась между попыткой не сказать «рака» и, кстати, не обидеть ее: ты, мол, «от мира сего» и водишься со всякой швалью, а я вот «неоскверненный от мира» — и каким-то мистическим ощущением, как от запаха, — не могу вместить!

— Вы, наверное, все-таки принимаете все это слишком близко к сердцу, — повторил свое Вирхов, ощущая в то же время, насколько ему понятен ужас, который должна была пережить тогда эта хорошенькая, утонченная, неопытная девушка, брошенная в мир, где каждый встречный думал, наверное, лишь про то, как быстрее изнасиловать ее. Страх, которого она не умела скрывать, должен был провоцировать с их стороны жестокость. Вспомнил он и себя в юно сти: долго не покидавшее его ощущение собственной слабости, постоянного стыда, глупости своих поступков и болезненности видений. Несомненно, она чувствовала в себе то же самое. — Вы совсем замерзли, — нежно сказал он ей, осмеливаясь наконец чуть-чуть приобнять ее. — Пойдемте погреемся. Вам нужно быть осторожнее после гриппа. Сейчас ведь, говорят, после него всякие осложнения.

Ребятишкам тем временем удалось распалить костер, и самый маленький и прыткий из них то и дело бегал на улицу за угол, приволакивая очередной ящик. Другие двое, найдя где-то здесь же несколько старых гнилых картофелин, пекли их, насадивши на проволоку и сунув в самое жаркое пламя. Вирхов и Таня стали поодаль.

— Нет, вы не правы, — возразила она, подставляя руки огню. — Я же не сказала в опрометчивости моей: всякий человек ложь. Нет, всякий человек — человек под этой ложью, и эта правда реальней всего. Тут важно видеть Иова (не потенциального, а реального) под всеми Man, видеть ребенка, скажем, или больного, в ту минуту, когда он цепляется, цепляется… и… — вот он, вот ужас, а больше ничего нет…

— Так поэтому, наверно, и нужно быть к ним снисходительней, — вставил Вирхов.

— О Господи, — перебила она, — как из мирских черт я ненавижу эту! Ведь сказано: «Выговори ему»! То есть прямо скажи (а не «отчитай», конечно), хоть с мирской точки зрения это смешно, конечно, и ты же будешь дурак. Если покается — прости, вот именно! А нет — пусть будет как взрослый, другого закона, мирской, непонимающий, то есть как язычник и мытарь. Почему эти слова понимают как «отвернись от него»? Будь, наоборот, вежлив и кроток, и терпи, и тут

Вы читаете Наследство
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×