— У вас тут все такие? — спросил Гришка.
— Ладно, — отмахнулся я и нагнал ее во дворе.
— Тетя Саня, что случилось?
— Ничего, — буркнула, задыхаясь. И вдруг следом как выпалит:
— Не ходи к нам, Валерий…
Я даже растерялся. Стоим у подъезда института, народ уже на работу тащится, а тут выясняй отношения.
— Хорошо, — бормочу, — только Шекспира я не брал.
— При чем тут Шекспир? — кривится тетка. — Шекспир… Пропади они пропадом сто Шекспиров! Не ходи к нам, Валерий. Покамест не ходи… — бормочет она, но не зло, а скорее просит.
— Не извиняйтесь — не приду.
— Не надо обижаться, — тянет Александра. — Я сама буду к тебе приезжать. И на огород не езди. Там все без тебя сделают. Ну, не обижайся, пожалуйста.
— А что же все-таки?..
— Не надо спрашивать, Валерий. Я сама буду сюда приезжать.
— Можете не приезжать.
Я уже понял, что дело не в английском классике, но давлю на педаль — вдруг проговорится.
— Можете не утруждаться. И я не приеду, чтобы сберечь вашу библиотеку.
— Ох, боже мой, при чем тут библиотека?! Я же знаю, что ты честный юноша. Ты очень неглупый юноша, Валерий…
Смех меня разбирает от этого «юноши».
— Ну, пойми, Валерий, я не могу сказать…
— Не говорите. Сам знаю.
— Ничего ты не знаешь, — злится она. — Мне надо идти, Валерий. «Эмка» за воротами ждет.
— Это вместо «студера» теперь?
— Да. Пока расследуют…
— И Павел Ильич там?
— Дался тебе этот Павел Ильич! — вдруг как крикнет она. — Павел Ильич! Павел Ильич! Всюду Павел Ильич! Нет там твоего Павла Ильича!
— А чего вы на него злитесь?
— Ничего… — отворачивается. — Не приезжай к нам, Валерий. Очень-очень прошу.
— Не буду. Перед Анастасией Никитичной я виноват, конечно… Такое чувство, будто сам за баранкой сидел…
— Какие глупости говоришь, Валерий! Ты же взрослый. Пойми, ну, не могу я тебе всего сказать. Ты же умный, славный парень.
Хвалит меня, а голос у нее такой, как вчера был у матери. Словно она вся на нем висит, как на телеграфном проводе. Словно сейчас он перервется, и она сверзится на землю.
— У вас все такие психовые? — снова спросил Выстрел, когда я вернулся в конюшню. Он лежал на материнском топчане, пристроив ноги в казенных бутсах на шерстяной покрышке. Оккупант! Я искал зеркало и помазок. У меня всегда все бог знает где распихано.
— Ты бы разделся, — сказал летчику.
— Мысль, — кивнул Выстрел… — До часа могу подавить. Поставь будильник.
— Возьми под кроватью. Только он еле ходит.
— Ну и ну…
— Вот простыни, — сказал я, прикрывая дверцу шкафа. — Извини, что рваные.
Целые я на всякий случай приберег.
— Спасибо, — сказал он, расшнуровывая свои казенки. — Ты что, уходишь?
— Дел по горло.
Я намыливал щеки. Воду из-за этого проклятого электричества не на чем было нагреть.
— Спать не ложась? Ну, силен! А мне восемь положенных — вот как нужны, — он резанул ладонью по шее.
— Ничего, — зевнул я, выбирая лезвие поострее. — В душевую схожу — спячку смоет.
— Погоди. Сядь. Мы ж даже не потолковали. Ну, чего решил? Институт выбрал?
— Без меня выбрали. Сдам на аттестат — попаду куда-нибудь на ракеты или на точную механику. Мне один черт.
— Ты же к алгебре способный.
— Жрать я способный. — Ножик был тупой, щеки драло. — Мне, Гриня, ничего неохота. С одной девочкой по улице ходить охота. Как увижу ее — дурею. А больше ничего.
— Ну, девочки — это еще не вся жизнь. А ее делать надо.
— Знаю. С товарища Дзержинского.
— Ну не обязательно, Чкалов. Тебе что же — прославиться не хочется?
— Нет. — Тупое лезвие подбородок никак не брало — не хватало еще порезаться.
— Ну, а вдруг девочка уйдет от тебя к какой-нибудь знаменитости? Что тогда?
— Повешусь, — ответил я, оглядывая свою худую морду.
— Нет, всерьез…
— А всерьез, Гриня, на всякую знаменитость еще два миллиона знаменитостей познаменитей. Что ж мне всю жизнь надрываться — бегать наперегонки?.. Плевать мы хотим на знаменитостей, — сказал я своему соскобленному подбородку.
— Не храбрись. Серьезно, кроме шуток — кем хочешь стать?
— Не знаю. Мне все равно. Только бы никого ни о чем не упрашивать и чтоб не кричали. Чтоб вытягиваться ни перед кем не надо было. Я терпеть не могу таких, перед кем нужно плечи расправлять, в струнку вытягиваться.
— Да, в армии… — вздохнул летчик.
— В армии ничего, — сказал я. — Там, понимаешь, все ясно-понятно. На плечах у каждого сказано, кто такой. А на гражданке вроде все равны, но мать наркома по имени-отчеству, а он ей: «Здрасьте, товарищ Антонова».
— Не может же он всех запомнить!..
— Верно. Но я бы и наркомов по фамилии называл. Это, ясно, мелочь, а все-таки справедливо. И еще на гражданке что плохо: пока куда-нибудь не выбьешься — всем улыбайся, кланяйся, слова поперек не бухни. В армии — там понятно. Запрещено — и все.
— Про армию ты брось, — сказал Гриня. — А пробиваться — так и раньше тяжело было. Подмастерьев как били!..
— Верно, — согласился я. — Только ведь революцию сделали, чтоб не били.
— И не бьют.
— На воле.
Я разрезал пополам кусок мыла, оглядел в зеркале ворот рубахи и на всякий случай надел другую, отцовскую. Она села от стирки и мне была в самый раз.
— Привет, Выстрелов! — сказал летчику. — Ключ спрячешь на крыльце, там одна доска приподымается. Желаю убедить начальство. Рубай консерв.
— Погоди, — обиделся он. — Посиди хоть минуту. Слушай, где у вас тут «Метрополь»?
— В центре. А что? Там твои воздушные генералы не живут. Там всякие англичане.
— А это тот «Метрополь»?
— Какой тот? У нас один.
— Ну, тот, где эти самые девочки прохаживаются. Ловят желающих за полторы сотни.
Вот те на! Я не слышал ни про каких девчонок ни при каком «Метрополе». Но на всякий случай спросил что-то понейтральнее:
— А что, подцепить хочешь?
— Нет, — мотнул он башкой. — Просто Гербер откуда-то узнал, что там крутится Зойка Дубинская. Помнишь такую? Она, говорит, как вышла из детдома, прости господи стала.