— Вот так штука… Придется, видно, вашу Груню послушать…

— Ежели так, — говорит Шурка, весь сияя и стараясь скрыть сияние, — приходи вечером к школе, концерт будет там.

— Да у вас же Дом культуры…

— Дом — для зимы и для городских артистов, а наши на воздухе. Ну, я пошел по делам, — и скрылся в огородах.

Школа в Шумейке большая, деревянная, под жестью. Стоит она на бугре, в окружении палисадника. Те, кто живет поблизости, несли с собой скамейки, стулья и табуретки. Люди пожилые и ребята усаживались под светом одинокой лампочки, у самого крыльца, которое заменяет здесь сцену. Разговаривали уважительным полушепотом, как всегда в ожидании чего-то волнующего.

Шурка повертелся возле меня, местечко все облюбовывал, да вдруг передумал:

— Не-е, я тут не буду, тут не видать. — И как ласточка на проводах, прилепился на оградке.

Концерт был вял. Четыре девушки спели под баян про калину красную и сибирский ленок. Потом были стихи и пьеска, и все уже заскрипели табуретками, как вдруг: «Груня!» — и сразу все стихло.

На крыльцо, освещенное одинокой лампочкой, вышла девушка. Была она невысока, вида детского, выгоревшие льняные волосы, как у школьницы, перехвачены розовой лентой.

Рябина, рябина, Несчастная я…

Одна, без поддержки баяна, запела девушка тихо, совсем тихо запела. Выйди она на большую, настоящую сцену, нарядись, как артисты наряжаются, — и ведь не стали бы ее слушать. Вот эти же люди и не стали бы слушать. А здесь, под привольным звездным небом, что-то околдовывало людей — сидели не шелохнувшись.

Я взглянул на Шурку. Для него, казалось, ни этой ночи, ни людей, ни земли под ногами, ни звезд над головой — ничего не было. Для него была только Груня и ее песня. Шуркины губы шевелились, руки впились в подбородок, и я подивился, как это он на оградке все еще удерживался. А он, почувствовал мой взгляд, торжествующе покосился на меня с высоты оградки: «Что? Я говорил!..»

Груня спела еще. В голосе ее и правда было что-то особенное, непривычное, у нее и старые песни звучали будто бы в первый раз. Шурка приблизился ко мне, взял мою руку.

— Ну как? Пошли ночевать ко мне. На погребке ляжем. Там у меня сено и постель.

Все еще думая, что Шурка сирота, я осторожно спросил, с кем он живет.

— Да со всеми вместе, — сказал он просто. — Мать у нас библиотекарь, а теперь она в больнице, прихворнула. Петра Иваныча Брускова знаешь?

Как не знать Петра Ивановича! Председатель здешнего колхоза, он меня на квартиру в Шумейке определял, он и Зину Черкасову, запланированную героиню, все расхваливал…

— Так он отец мой, Петр Иваныч-то. Дома его сроду нет, вот мы и кантуемся вдвоем с Егоровной. С Егоровной жить можно: ни шиша не видит! При ней хоть целую неделю не умывайся и надевай чего хошь. Житуха!

Шуркино ложе незатейливо оказалось: охапка сена, самотканая дерюга да байковое одеяло. У меня под мышкой он свернулся теплым колечком и сейчас же затих.

Славно спится под навесом сарая! Если б не солнце сквозь худую крышу, я бы, пожалуй, проспал допоздна. Шурки рядом не было.

А вдруг вчера он не соврал насчет автобуса? Собрался я в минуту, хотел было забежать в избу с Шуркой проститься, да сенная дверь оказалась запертой на цепку. По двору, близоруко щурясь, ветхая старуха несла кошелку со щепками. Не спросить ли у нее, куда это запропастился Шурка? Э, откуда ей знать? Времени к тому же оставалось в обрез, и я поспешил на большак. Поравнялся уже с ветлой, под которой вчера мы с Шуркой так славно отпраздновали свое знакомство, и вдруг:

— Подожди-и-и!

Шурка!

Как былка, захваченная ветром, несся он через огороды и через канавы — мне наперерез. Штанина хлопала по траве, под рубахой опять что-то бугрилось.

— У-ух, упрел. Ну, ходовитый ты. Думал — не догоню.

Он перевел дух и полез за пазуху. Лишь теперь я заметил, что рубаха у него подпоясана изоляционным проводом… Он достал что-то завернутое в чистый цветастый платок.

— Пышка. Сдобная. От Егоровны. Ешь. А под рубаху положил — не остыла чтоб.

И сейчас же давай выгружать из карманов крупные спелые помидоры.

— Краденые?

— Ты что-о? Как можно на огороды показываться такую рань: народу полно. А меж кустами ползать — роса, вымокнешь до макушки.

Тут он забежал поперек дороги, заглянул мне в глаза.

— Скажи, Груня тебе понравилась?

— Очень.

— То-то. Выходит, не зря я тебя надул?

— ?

— А с автобусом. Расписание не менялось. — С минуту он наслаждается произведенным эффектом и невозмутимо подытоживает: — А потому и торопиться некуда. Посидим?

— Ну и фрукт же ты!

Он только ухмыляется.

Подзакусив, мы занялись каждый своим делом. Я просмотрел записную книжку и кое-что записал. Шурка тоже сидел, прислонясь спиною к ветле, обрезал ножичком сухие камышинки. Потом я загляделся на реку. Над водой, морщиня ее гладь, подсигивали рыбешки; насекомая мелюзга выделывала спирали и петли. Нежаркое солнце ласкало и усыпляло. Меня начала одолевать расслабливающая лень, и, как иногда перед сном случается, послышалась даже далекая задумчивая мелодия. Странные были эти звуки: так и совсем не так гудит пустая бутылка на ветру, провода в морозное утро, голый осенний лес… Бог мой, сказка! А может, я уже сплю? И тут меня осенила догадка… Тихо-тихо, чтоб не спугнуть, я оглянулся на Шурку. Рассеянно улыбаясь и думая о чем-то своем, он держал во рту сразу три камышинки, все неодинаковой длины и округлости, и, раздувая щеки, играл в свое удовольствие. Долго буду помнить эту рассеянную счастливую его полуулыбку!

Вот он опустил камышинки на колени и, поглаживая их пальцами, засмотрелся куда-то за реку, вдаль. Ему не надо б мешать, а я взял да зачем-то потревожил:

— Ты что играл, Шура?

— Так в Никитином долу раненый дуб шумит… Громом его покалечило, и теперь половина дуба растет, а другая половина — так. Я два раза посидел под ним и запомнил. Я всякую музыку запоминаю… — добавил он не сразу.

И опять мы шли на большак, той же тропкой, рядом с высоченной стеной крапивы. Рука моя пригрелась на Шуркиной голове. Шурка притих, ступает… Я никогда — и после уже — не встречал людей с такой бесшумной поступью. Попробуй-ка угадай, чего в ней больше: отточенной ли сноровки огородного проказника, или так уж приспособлен его слух — постоянно улавливать голоса и звуки в пении ветра, шорохе трав или у собственного сердца.

Распрощались мы по-мужски — крепким рукопожатием. В самый последний момент Шурка неумело прильнул ко мне ребрастой грудью и, не оглядываясь, побежал прочь. Взбрыкивая жеребенком, он махал через кусты лебеды и полыни — до меня доносился лишь лепет оттопыренной за спиной рубашонки. Вот только белая маковка покачивается над травой, вот он стал с комочек, а еще через минуту на его месте вилась шелково-зеленая пыль.

Остаток пути я добивал один. У большака бросился на траву и уставился в небо. В вышине,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×