«Я бы такую на руках… при народе», — вертится в Лешкиной голове. — Уже и с этим спелась!»
И тут Лешка увидел то, чего выжидал без малого целый день: от промчавшегося невдалеке теплохода, подминая водную гладь, по-змеиному шипя, приближается к ним крутая волна.
«Сейчас… сейчас… самый момен-нт… Ну-у, Леха».
И напружинил, как перед прыжком согнул в коленях ноги, готовый уже бросить себя на борт. Он представил, как легко опрокинется лодка с заранее подтесанным килем, как соскользнет в воду, и вскрикнуть не успев, расковарная его супруга, и как поднырнет он к ней со спины, придержит — аккуратненько, чтоб никаких следов не оставить, — ее за плечи…
— Леша, Леш, пошли домой, не поймаем мы сегодня ни шиша, — сказала Лина и вдруг она перешла на шепот: — Отчего ты такой… прочернелый? Глаза, глаза у тебя перекаленные. О боже, да ты… — она метнулась было к Лешке, но, заметив, как ворохнул он плечом, отпрянула назад. — Да ты что?!
А до волны уже метров семь, и Лешка пригнулся — резкий, решительный.
— Нет… Нет! — крикнула Лина испуганно, и сейчас же голос ее осмелел, окреп. — И Андриян за меня заступится.
Краешком глаза Лешка зыркнул вдаль к обмяк: высоко кидая над водою нос, летел в их сторону катерок Андрияна Шитова.
А волна уже вот она — завалила моторку на один борт, потом на другой и пошла себе дальше, пошла…
— Какой момент! Какой момент! — простонал еле слышно Лешка. — Лина, слышь… я, видно, заболел… затмение ума…
А Шитов уже орет:
— Алексе-ей! Ты зачем на самой стреже встал? Хошь, чтоб тебя на десятку штрафанули?
И стоит в своем катерке во весь рост.
«Гад… мокрая курица… дурак… Как же это я, а?»
Катерок содрогнулся, взревел мотором и, оставляя за собой белопенную распашку, побежал к островам.
А Лешка, ощупывая перед собой воздух руками, — словно бы в кромешной темноте или ярким лучом ослепленный, пьяно пробрался к носу и потянул из воды якорную цепь.
Шурка
Не повезло в Шумейке, не повезло… Утешаю себя тем, что в любом, как видно, деле есть свои издержки. Утешение утешением, а душу скребут кошки.
Иду на большак, к автобусу. Спешить некуда: автобус будет часа через три, до большака же остался один поворот. Перед неблизкой дорогой я еще успею искупаться в Камышовке.
Узкая затравевшая тропка ведет меня вдоль канавы. И вот из канавы-то мне под ноги — мальчишка. Его маленькие глаза скользнули по мне злюще. «И откуда тебя черт вынес?» — как бы крикнули эти глаза. Он расторопно нагнулся почесать крапивный укус на щиколке, и тут к его ногам плюхнулся тяжелый огурец. За ним еще один, и вдруг огурцы рухнули как из распоротого мешка — добрые полведра.
Мальчишка срывает лопнувшую бечеву, которой было подпоясана его линялая рубашонка, и нетерпеливо сучит ее в руках.
Самым безразличным тоном я говорю:
— Не покажешь ли, парень, где в вашей речке поглубже, искупаться охота.
«Парень» моментально связывает бечеву, окручивается ею в поясе и, упав на колени, в две руки швыряет на прежнее место — за пазуху — свои огурцы.
— Сейчас сполоснемся. Меня Шуркой звать, а тебя?
Крутым скатом спускаемся к речке. Шурка семенит бесшумно, даже рядом еле слышен шлеп его пяток. Скосив глаза, пристально его рассматриваю. До цвета пшеничной соломы выгорела его макушка; одна штанина закатана выше колена, другая — захлестнулась под пятку, загребает пыль. На ширинке — ни одной пуговицы, она зашнурована, как старый ботинок, — не то ремешком, не то обрывком шпагата. Рубаха так себе, серенькая, вот-вот разъедется от подпирающих изнутри огурцов.
«Сколько ему лет — девять, одиннадцать? — определяю на глазок, и откуда-то жалость: — Сирота, наверное».
Лежим на прохладной травке в тени ветлы, уплетаем Шуркину добычу. Шурка плавает еще потешно, по-собачьи, и я спрашиваю, кто это его научил так плавать.
— Сам, — говорит он. — У нас все пацаны и девчонки плавают почем зря. А кто не умеет — засмеем.
Солнце, высоту набирая, поддавало жару, даже в тени ветлы становилось душно. Я с разбегу зарылся в нагретую воду и, чувствуя благодатную во всем теле истому, долго плавал, а когда вернулся на берег, Шурка протянул мне матрешку, которую он слепил из глины.
— Отгадай: кто это?
Вот так задача! Кем может быть курносая чушка в платке, без шеи, с припухлой щекой.
— Не узнаешь? Да Зинка Черкасова. Похожа?
— Зина?.. Отчего же она у тебя такая… сердитая?
— Не сердитая, а злая, — строго поправляет меня Шурка. — Говорят, ты про нее, — Шурка пырнул пальцем в матрешку в сплющил ей нос, — в газету напишешь. Точно?
И вечно-то в деревне знают о приезжих всё. Ты еще только сошел с автобуса, только еще идешь улицей, а о тебе уже знают: откуда, к кому и зачем. Да, я приезжал в Шумейку написать о Зине Черкасовой. Она оказалась дельной, толковой работницей, но «без изюминки», очерка ни за что не получится, о чем я не перестаю переживать. И вот Шурка заводит разговор как раз о ней.
— Да, я напишу о ней.
— Ну и зря!
— Это почему же?
— Дерется Зинка. Знаешь, как нас, пацанов, порет? Глянь-ка, — и показал ухо. — Синё? Зинка надрала.
Ухо и правда было сине.
— Почти зазря. Всего три огурца свистнул. А ругалась как!.. Перекат, говорит… Ну не дура ли? Я уже другое лето не катаюсь по грядкам. Лучше б ты про Груню Сомову написал бы.
— Сомову?
— Ты ее не знаешь?
— Теперь и узнавать некогда. Домой, видишь, уезжаю.
— Груня вечером петь будет. Знаешь, как поет. Оставайся.
— Нельзя. Дисциплина.
Шурка почесал коленкой о коленку и с размаху швырнул матрешку в воду. Я взглянул на часы и стал одеваться. И тут Шурка юлой крутнулся на пятке:
— Слушай, а на чем ты уедешь?
— Как на чем? На автобусе.
— Схватился! Да он ещё утром ушел, в девять часов.
— Как в девять? Два дня назад я приехал на нем в полдень и точно по расписанию.
— «Два дня назад», — передразнивает Шурка безжалостно. — Два дня назад… Теперь он уходит в девять часов! Сам видал, как дядь Володя дощечку заменил. Гладкая такая и желтая. А была голубая.
— Что-то непонятно…
— Да тут и понимать нечего!
Он расторопно влез в штаны и уже на ходу подхватил с травы рубаху. И по тому, как поспешно сделал он все это, я начал догадываться, что Шурка меня обманывает… Но ради чего? Неужели ему так хочется, чтоб написали о какой-то там Груне?