Ращупкин спускался по своей улочке и уже подходил к офицерской столовой. Шаг у него был бодрый, почти строевой, но лейтенанту казалось, что подполковник ступает тяжело, будто идет не с горы, а в гору. И вид у комполка был только снаружи хозяйский, а по-настоящему хозяином был смершевский полковник, оккупировавший радиокласс.
Курчев стоял на крыльце — ноги не шли — и с усталым презрением наблюдал за все увеличивающимся подполковником, который, казалось, и не собирался идти в штаб, а наоборот, старался скорей миновать его, очевидно зная, что там сидит настоящий хозяин. Может быть, подполковник и прошел бы мимо, но тут из-за угла штабного барака показался подтянутый Хрусталев и лихо козырнул подполковнику. Подполковник улыбнулся, тоже подтянул руку к ушанке и остановил Хрусталева. Курчев, не слыша, о чем они там беседуют, по-прежнему брезгливо улыбался и вдруг поймал взгляд подполковника. Осмелев от жара, он не отвел злых глаз и Ращупкин принял вызов. Огромный, как кентавр, и блестящий, как фаворит скаковой трибуны, он медленно, не теряя своей грациозности, двинулся к штабному крыльцу по аккуратно очищенной от снега дорожке. Рослый Хрусталев рядом с ним выглядел пузатой мелюзгой.
Борис небрежно козырнул командиру полка и почти безразлично сержанту. Тот прошел мимо остановившегося на крыльце подполковника и осторожно, чтоб не громыхнула, прикрыл входную дверь.
— Что, стыдно? — спросил подполковник.
— Никак нет, — ответил лейтенант.
— Стыдно. Вижу. Думать сначала надо. А потом уже стрелять. Тогда и краснеть не придется.
— Это от температуры, — теперь уже почувствовав, что действительно весь горит, сказал Борис.
— Пойдемте. У меня продолжим, — и Ращупкин прошел мимо поспешно козырнувшего посыльного в свой кабинет.
— Садитесь, — сказал Курчеву. Сам он снял шинель, провел ладонью по темным блестящим волосам и сел под портретом Сталина.
— Садитесь, — повторил. — Распекать я вас не буду. Мне хочется понять и простить, как писал Маяковский. Слушайте, Курчев, что же все-таки случилось?
— Ничего… — буркнул Борис.
— Ну, что ж, — вздохнул подполковник. — Ничего… значит, стыдно. То, что стыдно, хорошо. Но в двадцать шесть лет одного стыда мало. Я в двадцать шесть лет дивизионом командовал. А в зенитной артиллерии, сами догадываетесь, растут не быстро.
— Виноват, товарищ подполковник, — наконец не выдержал Борис и попытался отряхнуться от жара, как отряхиваются от сна. — Виноват, товарищ подполковник. Я получил неделю ареста. Между тем как в части произошло ЧП, то есть групповое избиение. Четверо солдат и сержант устроили самосуд.
— Ну, уж и самосуд… — улыбнулся подполковник. — У вас действительно температура.
— Товарищ подполковник, — медленно выговорил Борис, — теперь Ращупкин его раздражал всерьез. — Я был дежурным по полку. Я отвечал за внутренний порядок. Во время моего дежурства четверо солдат под управлением и при участии сержанта пустили юшку почтальону.
— Почтальону? — презрительно хмыкнул подполковник. — Почтальон дезертир. Его давно пора судить и спровадить в соответствующий батальон. Я считал, что в таком образцовом полку удастся перевоспитать разгильдяя. Во всяком случае привести в чувство. Но некоторые офицеры суют мне палки в колеса. Лейтенант Курчев, извините меня, но я, честное слово, не понимаю вашей слабости к этому ефрейтору. Простите, но это начинает пахнуть порочной наклонностью, — улыбнулся подполковник, надеясь, что лейтенант начнет бурно протестовать и разговор сойдет с нежелательных рельс. Но Курчев не поддержал волнующей темы.
— Товарищ подполковник, я повторяю, — медленно тянул он слова, — в полку произошло групповое избиение.
— Групповым бывает изнасилование, — улыбнулся подполковник.
— Хорошо. Не групповое, а массовое, если так вас больше устраивает, рассердился лейтенант. — Четверо солдат и сержант не подчинились приказу дежурного по части и бросились наутек. Пришлось их остановить выстрелом в воздух. Кроме того, учтите, что я близорук и за сто метров не разглядел солдат. Виноват, но как предположить, что в таком образцовом полку солдаты могут не подчиниться приказу дежурного офицера? Каждый на моем бы месте выстрелил. Ведь это могли быть переодетые американцы…
— Курчев, бросьте демагогию. Я вам не Колпиков и учен не меньше вашего. Никто в полку не виноват, что вам однажды вздумалось стать кадровым офицером, а потом раздумалось. Вы знаете, что я не против вашей демобилизации. К сожалению, я пока не министр обороны. К сожалению, моему. А к вашему, пожалуй, счастью. Потому что теперь я просто считаю необходимым оставить вас в полку и привести в чувство. Вы что думаете, если собрались бежать отсюда, то свинячить можно? Нет. Полк — это дом родной для всех солдат и офицеров, в особенности для офицеров. Вы нагадите, а нам потом дышать этим?! Нет, дудки, товарищ Курчев. Отныне будете здесь все драить, пока чисто не станет. Люди стараются, живот кладут, а вам что? Расписались в денежной ведомости и айда в столицу?! Нет, не выйдет. Будете торчать в казарме от подъема до отбоя. Взвод вам дам, чтобы не продыхнуть было. Чтоб ни минуты своего времени не знали. Поработаете с сержантом Хрусталевым. Кое-чему у него поучитесь.
— Сознательной дисциплине?
— Да. И сознательной дисциплине. И без ехидства, пожалуйста, — теперь уже сердился подполковник. — Именно сознательной дисциплине. Дисциплине, когда сознаешь, что во имя чего.
— И хороши все средства?..
— Бросьте, Курчев. Я вам уже сказал насчет демагогии.
— Я не о демагогии, а о мордобое, товарищ подполковник. У нас не николаевская армия. Марксизм- ленинизм отрицает зуботычины.
— Марксизм не догма… — улыбнулся своей находчивости Ращупкин.
— Знаю, — сказал Курчев. — Знаю. Руководство к действию. Но вряд ли вы убедите меня в том, что сержант Хрусталев руководствовался марксизмом, когда пускал кровь ефрейтору Гордееву. К сожалению, сержант был вооружен самодельной теорией так называемой «сознательной дисциплины». Я не знаю, кто выдумал и кто вбил ее в головы сержанта, истопника и еще троих солдат. Но нечто подобное этой теории бытует в воровских шайках. Иногда ее называют круговой порукой. И не место этой теории в Советской Армии, а тем более в таком образцовом полку.
Если бы не жар, который почти перешел в бред, Курчев, наверно, постыдился бы своей тирады. Но сейчас он не слышал себя. Даже угроза подполковника дать взвод не испугала. Сейчас все казалось нереальным. Сам подполковник за письменным столом и даже портрет Сталина над головой подполковника: все плыло перед глазами. «Спасибо, что сесть предложил, а то бы на ногах мне не выдержать», — подумал Борис.
Подполковник по-прежнему сидел перед ним и был так же красив и подтянут. Это был все тот же Ращупкин, с которым Курчев два месяца назад беседовал в этом кабинете под сталинским портретом. А раньше, в полдень, Курчев, построив полк четырехугольником, звонко отрапортовал Ращупкину:
— Товарищ подполковник! — Ра-ра-ра… полк по вашему приказанию построен. Дежурный по полку — лейтенант Курчев.
И подполковник, выйдя в середину торжественного четырехугольника, громовым голосом, подобным тому, каким он рапортовал корпусному командиру, сказал:
— Товарищи солдаты, сержанты и офицеры! Свершился справедливый суд. Расстрелян враг народа Берия. Этот подлый интриган замышлял в нашей стране реставрацию капитализма, убийство наших руководителей и в первую очередь нашего дорогого и любимого вождя Иосифа Виссарионовича Сталина.
— Силен заливать, — подумал тогда Борис, стоя три метра сзади подполковника.
Но вечером того же дня, после сдачи дежурства, подполковник предложил лейтенанту присесть и, когда они по обыкновению начали разговаривать о жизни, Ращупкин отставил большой палец, ткнул им через плечо и сказал про портрет:
— Не все с ним просто. Большие ошибки совершал. Да и кто у нас не ошибается.
Впрочем, Борис и без подполковника знал, что правда никогда не ходит в одиночестве. Правда —