умопомрачительным. В конце концов, можно и на два года продлиться, а там видно будет. Но всё это были мысли нерадостные и трусливые. Впрочем, сейчас, после дискуссии о Ращупкине, которая вывела Курчева полным кретином, думать об аспирантуре не хотелось.

«Тоже мне умник, — ругал себя Борис. — Вечно влюбляешься в кого-то… Добро бы в бабу, в Вальку, например… А то в начальство. А чего тебе в нем? Службист и подлиза…» — и Курчев вспомнил, как месяца четыре назад на осенней инспекторской Ращупкин рапортовал корпусному командиру. Огромный, неправдоподобно длинный, гаркнул «Сми-ар-на!», как репродуктор, на весь поселок и, по-журавлиному выбрасывая ноги, двинулся к середине плаца, где стоял укутанный в темно-лиловую шинель кругловатый низенький корпусной, на погонах которого было всего на звездочку больше.

«Та-ва-рищ па-ал-ко-ов-ник!» — морщась, вспоминал Борис, и каждый слог рапорта больно ударял сейчас по затылку.

«Сознательная дисциплина!» — передразнивал молодого подполковника. «Каждый солдат обязан беречь дисциплину и отвечать за нее головой и честью. Каждый! Я понятно говорю?»

«Сознательность… честь… одно сотрясение воздуха», — думал Курчев. «Однако нервишки у тебя, Борис», — успел еще он сказать себе и тут же дневальный закричал:

— «Победа», товарищ лейтенант. Чужая. Второй поворот проехала. И Гордеев, сучонок, из оврага вылезает. Значит врал я. Был в городе. Газеты тащит.

— Иди ворота открывать. Какого еще лешего несет. Дуй отсюда, Гришка.

— Я пересяду, — сонно покряхтел Новосельнов и перебрался на топчан дневального.

Бежевая, незнакомая Курчеву «Победа» терпеливо, не сигналя, ждала, пока толстый Черенков справится с воротами, а потом медленно проплыла мимо наклонившегося к ее стеклу и прижавшего к ушанке руку лейтенанта. Рядом с шофером никого не было, а на заднем сидении Курчев увидел полкового особиста и худого незнакомого полковника.

— Товарищ… — не слишком ретиво выдавил Курчев, собираясь представиться, но полковник махнул ему рукой, дескать, не рви глотку, мы по делу.

— Кто такой? — спросил Борис истопника.

— Из корпуса. Главный «смерть шпионам».

— Почем знаешь?

— Да что он, первый раз ездит?

— Ладно, иди. У них свои глупости. Бензин зря переводят, — сплюнул Курчев, выдавая извечную неприязнь армейского офицера к чинам особого ведомства.

— Видел? — бросил он Гришке, возвращаясь с мороза в парилку КПП и сталкиваясь на пороге с почтальоном. — Ах, вот ты где? Что не звонил? Знаешь, за чем тебя посылать?..

— Вот ваши талоны, — скромно ответил Гордеев.

— Ладно, спасибо. Но, между прочим, мог бы и позвонить.

— Еще «Звездочка» ваша…

— Возьми себе. Я зимой газет не читаю, — проворчал лейтенант и стал вертеть ручку полевого телефона.

— «Ядро»? Слышишь, «Ядро», дай город. Город? Москву, пожалуйста. Нет, по талону… В Москве? Дмитрий-два, — он назвал номер московского телефона. — Всё равно кого. Обратный «Ядро», двадцать первый. Курчева.

Гордеев, для приличия с полминуты потоптавшись на пороге, неловко повернулся и выбежал из дежурки.

— Побыстрей давайте, а то уйдет, — крикнул в трубку лейтенант. Никто в московской квартире не собирался уходить. Наоборот, даже могло еще никого не быть дома, но у лейтенанта кончилось терпение. Бросив трубку, он сел на топчан рядом с Гришкой и приложился щекой к оконному стеклу. Вдалеке на бетонке были уже видны одинокие, вяло бредущие фигурки офицеров. Штатские еще не выходили.

«Чёрт, там всего три страницы. Допишу как-нибудь, — думал лейтенант. Хорошо бы сегодня свезти и отделаться. А там — примут не примут — один чёрт. Все равно смотаюсь. Хоть через трибунал, а убегу. Такого не может быть, чтоб держали, если человек не хочет. И кому я нужен, старый и без нормального училища? (Лейтенант окончил всего лишь годичные курсы.) Сбегу хоть без двух окладов и пенсии за звание. На черняшку сяду, а свое напишу…» При белом снеге и ярко отсвечивающем на снегу солнце будущее не казалось мрачным.

— Позвонили, товарищ лейтенант? Можно я в казарму покручу? — спросил Черенков. Он отвалился от второго окна, в которое был виден штаб и плац перед штабом. На плацу было пусто. Из штаба никто не выходил. Только ефрейтор Гордеев протрусил по аллейке, не заследив белой торжественности плаца, и в конце, у офицерской столовой, свернул не к казарме, а направо к финским домикам.

Черенков, следивший в окно за почтальоном, как жирный кот за мышью, бурчал в трубку:

— Дневальный? А, дневальный? Сержанта Хрусталева дай. Товарищ сержант! Точно… Точно, как наметили… Попёр туда. Прямо с почтой. Застукаете. Минуток пять погодьте…

6

Лейтенант, поглощенный московскими заботами, прислушивался плохо. Он был не здесь, в натопленной дежурке, а в четырехкомнатной квартире материнского брата Василия Митрофановича Сеничкина, единственного своего родственника, почти министра. Отец лейтенанта погиб в 41-м, а мать умерла еще раньше при не слишком понятных обстоятельствах: то ли больное сердце не выдержало ревности (отец сильно гулял), то ли мать сгоряча чего-то наглоталась. Это случилось давно, когда Борька еще не вернулся к бабке в Серпухов, а с отцом и матерью ютился в Москве, в развалюхе на Переяславке, все ожидая квартиры, которую твердо, ну прямо вот-вот, «к концу квартала» обещали машинисту Ржевской дороги Кузьме Иларионовичу Курчеву и которой не дали до сих пор, хоть машинист уже зарыт неизвестно где, а его первая жена покоится на Серпуховском кладбище. Но развалюха стояла, хоть бы хны, на той же Переяславке, невдалеке от Ржевской (теперь уже Рижской) дороги, и лейтенанту, благодаря стараниям материнского брата, светило получить ее в собственное владение.

Дело в том, что машинист Кузьма Курчев не так уж долго горевал по своей, старше его восемью годами, жене. Через месяц или что-то около того он привел в развалюху путейского техника Лизку, настырную девчонку, которой одного техникума было мало и она, зачем-то мудря, училась на вечернем факультете, а когда на Кузьму Иларионовича пришла похоронка, Лизка была уже Елизаветой Никаноровной, инженером, и потом тут же, на железной дороге, снова вышла замуж и родила пацана. Теперь же, в 54-м году, по-серьезному, а не как ее первый муж, ждала твердо обещанной квартиры — и развалюха должна была остаться Борису. Он после войны в ней не жил. Но Василий Митрофанович, родич в ранге министра, получив в 48-м свое четырехкомнатное жилье, не мог не вспомнить о племяннике. Племяш, к тому времени студент, остался без кола и двора. Дом в Серпухове за смертью матери Василия Митрофановича, Борькиной бабки, был продан и деньги разошлись сразу и сами собой, потому что обставить четыре комнаты — куда как не просто. Тут никаких высших окладов не хватит. А жена Василия Митрофановича, Ольга Витальевна, директриса образцовой школы, была женщина крутая и распорядительная и любила все делать на совесть.

Борька Курчев, кое-как ползя на тройках, жил в общежитии истфака, и у старшего Сеничкина нет- нет, а на душе кошки поскребывали. Прописать племянника у себя он, понятно, не мог. Комнат было четыре, но и Сеничкиных тоже было четверо, он с Олей, Алешка, который вот-вот женится, и школьница Надька. Но жить племяшу где-то надо. А если его, дурня, после окончания отправят куда-нибудь в деревенскую глушь и он там, как пить дать, сопьется, то Василия Митрофановича в свободное от службы время наверняка изведет тоска. И без ведома Борьки, но с ведома Ольги Витальевны, решил тогда в 48-м году Василий Митрофанович нажать на Борькину мачеху Лизавету. Он приехал в депо в летний полдень в своем длинном черном сверкающем, как генеральские сапоги, лимузине «ЗИС-110» и дал Лизавете честное слово коммуниста, что Борька не переступит порога ее развалюхи.

— Только пропиши, — сказал ей на «ты», потому что так было родственней и авторитетней. — Самой

Вы читаете Демобилизация
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату