Мама обняла меня и шепнула: «Ты будешь хорошим человеком, Алёша!»

… Бабушка напекла куличей и сделала пасху. Вечером собрались гости. Олька, моя двоюродная сестра, вместе со взрослыми села за карты. Мне папа запретил играть в карты, и я сидел в другой комнате, рассматривал «Ниву», старинный журнал. Потом мне надоело, и я стал ходить по коридору. Сказал себе: «Там, в комнате, штаб, важное совещание, я — часовой, охраняю штаб». Взял табуретку, подставил её под вешалку, встал на неё и замаскировался в висевших пальто и макинтошах. В коридор вышла Олькина мама, тётя Муся. Напевая, постукивая каблуками, она прошла в кухню. Потом вышел гость: волосы напомажены, пиджак расстёгнут, по жилетке блестящая цепочка от часов. Покачивая головой и сам покачиваясь, он тоже прошёл в кухню. Я был доволен, что меня не видно. В кухне началась возня и шёпот. И гость, и тётя Муся оба шептали: «Умоляю… Умоляю…» Мне было интересно, я высунул голову и полетел с табуретки. Гость и тётя Муся отбежали друг от друга, тётя бросилась ко мне. «Какой ужас!» — крикнула она. Подняла меня и быстро ушла в комнату. Гость закурил, через нос выпустил дым, швырнул папиросу в раковину и тоже ушёл в комнату.

Охрана штаба не удалась.

Читать не хотелось, я пошёл в комнату, где были гости, и сел у окна. Все были в большом азарте, на меня не обращали внимания. Только гость с напомаженными волосами посматривал на меня, как на злого мальчика. Мне стало не по себе. Я не мог жить, когда кто-нибудь на меня сердится. Я всегда шёл и объяснялся: лучше сразу всё выяснить! Я долго сидел у окна и набирался мужества. Наконец встал и подошёл к дяде с блестящими волосами. «Пожалуйста, не сердитесь на меня, — сказал я. Мне трудно было говорить, я знал, что я стою красный, но глаз не опускал. — Если я что-нибудь не так сделал, вы лучше скажите. А сердиться не надо…»

«Боже, какой ужас!» — опять крикнула Олькина мать. Гость побледнел, руки у него засуетились, он нервно посмеивался и всех уверял, что «к мальчику у него претензий нет». «Ты мальчик очень хороший!» — сказал он и даже погладил меня по голове. А мне казалось: если бы не папа, не мама, не люди, он оторвал бы мне голову…

Выяснять отношения трудно, даже со взрослыми!

Мама потом долго объясняла мне, что я сделал неприлично.

А папа буркнул: «Молодец, Алёшка…»

… Пряшка, невыносимый Пряшка, брат Наденьки, зажал между колен маленького Лёньку и краской размалевал ему лоб и щёки. Лёнька вырывался, плакал, а Пряшка кричал: «Терпи, человек, индейцем будешь!..»

Я не мог видеть несправедливость. Я выбил краску из Пряшкиных рук. Пряшка медленно поднялся. Я видел его прищуренные глаза и дрожащие от ярости губы. «Стыкнемся?.. А?!» — сказал он.

Много раз у нас с Пряшкой дело доходило до этого страшного слова, и всякий раз я отступал. Я не очень уж боялся драки. Правда, костлявый и длиннорукий Пряшка бил многих мальчишек. Просто я думал, что лучше всё решать по-доброму. Потом я помнил, что у Пряшки есть сестра Наденька. Пряшка знал, что я всегда уступаю, он двинул меня острым плечом и повторил: «Стыкнемся?..»

Сам не знаю, как это со мной случилось, но я тихо ответил: «Пошли».

Дрались мы на заднем дворе в окружении всех мальчишек дома. Нас поставили друг против друга. Я выставил перед собой левый, крепко сжатый кулак и подумал, что всё сейчас зависит от моего кулака. Справедливости не будет, если мой кулак окажется слабее.

Как я дрался, не помню. Я только знал, что должен победить. Ребята остановили бой, когда у Пряшки под глазом расплылось пятно, и кровь потекла из разбитого носа.

Вечером с примочкой на скуле я сидел дома и страдал. Я жалел Пряшку и боялся, что Наденька не поймёт, почему я дрался. Утром побежал мириться, но Наденька не пустила меня на порог. Она сердито крикнула: «Хулиган!» — и вытолкнула меня за дверь.

Все смотрели на меня, как на хулигана, потому что все видели разбитый нос и чёрный синяк Пряшки. Никто не видел синяков в моей душе.

Помню, маленький Лёнька сказал: «Не переживай, Лёш… Ты же знаешь, что правый — ты. Ну и всё!..»

Да, я знал, что прав — я. Но другие об этом не знали! И сейчас я думаю о справедливости. И прошлое живёт во мне.

… В деревянной школе, где я теперь учусь, маленькие классы, между партами пройдёшь только боком. Случилось так, что после уроков я выходил из класса и толкнул парту, за которой сидела Нюрка, сестра Ивана Петракова, моего нового товарища. Когда меня окликнули и привели из коридора в класс, я увидел белую как мел Нюрку. Она стояла в проходе, расставив локти, и держала перед собой подол платья, залитый чернилами. Я смотрел на Нюрку, все, кто был в классе, смотрели на меня. Как они на меня смотрели! Я не понимал, почему они так на меня смотрят. Ведь я же нечаянно толкнул парту?! Из школы я шёл один. На развилке, от которой одна тропка шла к Семигорью, другая — к нашему посёлку, я сел на камень. Решил дождаться Ивана, поговорить с ним, может быть, извиниться. Думал: «Ведь не нарочно я толкнул парту. Должен он это понять!.. Не ссориться же нам из-за девчонки!..»

На тропке я увидел Ивана, он шёл вместе с Нюркой. Встречаться с Нюркой мне не хотелось, и уходить было поздно. Я скользнул в ложбину, по-солдатски залёг прямо в засыпанных снегом сосенках.

Иван и Нюрка шли медленно, как больные. Нюрка молчала, Иван что-то ей говорил.

Вдруг Нюрка всхлипнула: «Как же в школу теперь!.. Платья другого нету-у-у…» Я видел сквозь ветки её опухшее от слёз лицо. Иван неуверенно сказал: «Небось отстирается… А то заработаю. Справлю тебе новое…» Они прошли мимо, слепые в своём горе. Иван шёл позади Нюрки, часто останавливался, как будто ему трудно было идти. Его одежда, похожая на шинель, была подпоясана верёвочкой, горбилась на спине, длинные полы путались в ногах. Он под мышкой держал завёрнутые в тряпицу книги, руками приподнимал к коленям полы. Я видел большие, с загнутыми носами ботинки и худые ноги в чёрных солдатских обмотках.

Домой я пришёл, когда в окнах уже горел свет. Сидел в кухне, за обеденным столом, передо мной остывала тарелка супа. Я не мог смотреть на хлебницу, полную хлеба, на маслёнку с маслом, сахарницу, на банку с вареньем, темневшую на полке. Я вспоминал что ели у Петраковых в тот день, когда я попал к ним на обед. На столе стоял чугун с горячей картошкой, на размокшей газете лежали куски селёдки.

Мать Ивана, хмурая, крикливая, с голыми худыми руками, отрезала по ломтю чёрного хлеба. К концу обеда каждого оделила куском сахара. С сахаром пили кипяток из большой жестяной кружки, все по очереди: сначала Иван, потом Нюрка, за ней младшая Валька. Маруську, только что вылезшую из пелёнок, Нюрка поила с ложки. Так было в тот день, так было в другие дни, когда я приходил к Петраковым в дом и заставал их за едой. В получку, помню, появилось повидло. Иван резал его ножом на кусочки со спичечный коробок, каждому — свой… Мать Петраковых — банщица, под выходной топит баню для всего посёлка. Ходит в старых мужицких сапогах, свои ботинки отдала Ивану. Для зимы у них из четверых одни подшитые войлоком катанки. Я сам видел, как однажды Валька бежала к подружкам в соседний дом босиком по снегу.

У нас под вешалкой три пары валенок. У каждого свои.

А Валька по снегу босиком…

Я встал, прошёл в комнату, где отец сидел на стуле, закинув ногу на ногу, и читал. И у нас состоялся такой разговор.

— Папа, скажи, сколько получает мать Ивана Петракова? — спросил я.

— Банщица?.. Сто пятьдесят.

— А ты?..

Отец опустил книгу на колени, посмотрел на меня. Без очков глаза его казались усталыми, и в такие минуты я всегда жалел его.

— Зачем тебе это?

— Мне надо, — сказал я.

— Ну, восемьсот.

Вы читаете Семигорье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×