надо и чувствовать. Ты же знаешь: молодость — вера без границ, всё по плечу. Скажи: «Надо!» — земной шар вокруг себя оборотит. Потерпи, Арсеня, и Россия мудра опытом будет!..

— Ладно, мудрец, труби подъём. Только и ты помни: чувства в нынешнем мире — что большой пароход в мелководье. Ну, встаём? Подъём, Алексей!..

4

Под солнцем туман сдвинулся, потёк, поднялся над озером, открыв посверкивающую водную синеву. Арсений Георгиевич снял фуражку, пристроил на куст, расстегнул кожаное пальто, щурясь, смотрел, как в бору на крутояре плавит стволы сосен яростное солнце.

К стогу Алексей Георгиевич вернулся без дичи. Алёшка скрепя сердце без выстрела пропускал зоревых уток, летящих на камышовый мыс, но Арсений Георгиевич почему-то не стрелял. Оба они отстояли зарю молчунами.

Борис только что принёс пару кряковых, раззадоренный, пошёл в приглянувшееся ему болотце.

Арсений Георгиевич сгрудил сушняк на остывшем за ночь кострище, засветил спичку, пустил огонёк снизу по хвостику еловой ветки, догорающую спичку примостил с другого края, под трубочку бересты, упёрся ладонями в колени, заворожено застыл над огнём. Его крупная, бугристая, чисто выбритая голова со вздутой складкой ниже темени радостно отблёскивала на солнце, пальцы шевелились, отстукивали на коленях песню.

— Ещё разок чайку у костра, — сказал он оживлённо, — и… — его пальцы перестали стучать, он задумался. — И к дому. К дому, Алексей, к дому, — повторял он как будто про себя. — Дом, работа… Дом, говорят, без хозяина — сирота. Человек без дела — хуже сироты. Ты это запомни, Алексей!..

Алёшка, распалённый работой — он перерубал лесину, — отложил топорик. Платком отирая лицо, подошёл к костру, встал рядом с Арсением Георгиевичем. Всё утро он обдумывал, как признаться в том, что он слышал разговор на стоге. Признаться было трудно. Но было подло скрыть то, что он — слышал. Два больших человека говорили друг для друга, они должны знать, что их откровения слышал третий… «Я должен сказать, твердил Алёшка. — И скажу…»

— Арсений Георгиевич! — Алёшка запнулся о слова, но, одолевая нахлынувший страх, заставил себя договорить. — Арсений Георгиевич, я слышал… Я не спал… Я слышал, что вы говорили…

Алёшка видел, как долго и ненужно Арсений Георгиевич поправлял уже разгоревшийся под чайником костёр. Поправив костёр, он поднялся, тяжёлым взглядом всмотрелся в Алёшку. Он смотрел из-под нависшего, прочёркнутого морщинами лба, и взгляд его, только что тёплый и живой, теперь был холодным и отчуждённым. Алёшка, чувствуя, что в глазах у него стоят упрямые слёзы, выдержал тяжёлый взгляд Арсения Георгиевича.

— Можете меня презирать, — сказал он. — Я не спал, я слышал. Но никогда никому я не скажу про то, что слышал… Хоть пытайте, хоть жгите… — тихо добавил он, бледнея и веруя в то, что сказал.

Сурово сжатый рот Арсения Георгиевича дрогнул сдержанной улыбкой.

— Хорошо, если ты умеешь молчать, Алексей. Но должен сказать тебе: если я что-то сказал одному, это значит, я могу сказать то же самое всем!..

Он обошёл костёр, снял с рогулек палку вместе с кипевшим чайником.

— Не помнишь, где у нас заварка? — спросил он.

Алёшка, торопясь, достал из своей охотничьей сумки непочатую пачку чая, хотя знал, что у Арсения Георгиевича есть свой чай и, конечно, он помнит, куда его положил. Он понял, что Арсений Георгиевич будничным вопросом давал ему понять, что одобряет его прямоту и прощает ночное притворство.

Алёшка открыл пачку, протянул Арсению Георгиевичу и в порыве благодарности, желая чем-то ему помочь, волнуясь, сказал:

— Арсений Георгиевич! Вы — знаете что? Вы напишите Сталину. Напишите про то, что вам мешает! Сталин обязательно поможет!.. Вот я живу, и мне не страшна никакая несправедливость. Я знаю, если я сам не справлюсь и люди мне не помогут, — есть Сталин. И вот от того, что я знаю, что Сталин есть, мне ничего не страшно!

Рука Арсения Георгиевича застыла в пару над раскрытым чайником. Пока Алёшка говорил, он держал на ладони горку чёрного чая. Медленной струёй он ссыпал с ладони в чайник заварку, аккуратно прикрыл чайник крышкой, поставил около огня. Поднялся, серьёзно и твёрдо, как равному, ответил:

— Хорошо, Алексей. О том, что ты сказал, я буду помнить.

Арсений Георгиевич старательно подгрёб и положил на стог сено, которое они рассыпали, устраивая постель, оделся.

У костра, дождавшись Бориса, они позавтракали.

Домой шли не спеша, все втроём, по затенённой, рыжей от хвои дороге, широко рассекавшей старый бор, по-осеннему просторный.

Арсений Георгиевич всю дорогу молчал. И только на выходе из бора остановился, снял с молодой сосёнки застрявший в её хвое багряный осиновый лист, подержал на ладони, разглядывая, задумчиво сказал Борису:

— Ты, кажется, прав: вера вошла в кровь. И трогать эту веру нельзя!..

СТЕПАНОВ

Степанов стоял у окна, не вынимая рук из карманов плаща, с задумчивостью усталого человека смотрел вниз, на улицу. К булыжнику липли опавшие с тополей листья, под фонарём и листья и булыжник блестели. За тёмными акациями бульварчика, сейчас пустынного, угадывалась по переливчатым жёлтым огням пароходов и барж Волга. В шелест дождя время от времени врывался портальный грохот, свист, скрежет, где-то гукал буксир, пробираясь в темноте узким в этом году фарватером.

В кабинете сумеречно, светит лишь низкая настольная лампа под матовым абажуром. Степанов один, он устал, нет желания даже сделать усилие, вынуть руки из карманов мокрого плаща. Но мозг ещё не остыл, напряжённый день вошёл сюда, за двойные двери кабинета. День шумел, говорил, кричал, шептал, повторялся, как беспорядочно отснятые кадры кинохроники.

Степанову надо было разобраться в этом потоке впечатлений, найти какой-то нужный кадр, который был отснят памятью в деловой суете сегодняшнего дня. Момент для раздумий тогда не был подходящим: шла партийная конференция, и Степанов отодвинул важную, как казалось ему, мысль. Теперь, когда баталия улеглась и удовлетворённость оттого, что всё было в норме, работа одобрена, в обкоме, в общем- то, всё осталось по-прежнему, удовлетворённость сделанным и усталость от длительного нервного напряжения соединились — хотелось крепкого чаю, покоя. Но мозг работал. Сознание искало ту важную мысль, которая не ко времени мелькнула в разгар работы.

Мысль казалась настолько важной, что, после того как закончилась конференция, он не мог ехать домой.

Степанов был из тех людей, которые не терпели неопределённости, и прежде всего, в своём душевном хозяйстве. Всякая неопределённость была для него как болезнь: он мучился приступами скрытого беспокойства, пока его разум не находил ясных и точных ответов на те вопросы, которые вставали перед ним.

Жизнь и теперь подсунула ему задачку, и задачка была такова, что заставила его в поздний час, после трудного дня, уйти в обком, уединиться в своём кабинете.

Степанов глядел в темень, проколотую жёлтыми огнями и ночью, и в непогоду работавшей реки, но видел не Волгу — перед ним упорно маячило плоское и властное лицо Стулова. Как случайно втиснутый в живую толпу портрет, лицо Стулова всю конференцию плакатилось за длинным столом президиума.

Время от времени Степанов с любопытством поглядывал на Стулова. За многочасовое сиденье Стулов не изменил принятой им позы: как сел в президиум, выложил свои тяжёлые руки на стол, так и застыл в этой не весьма удобной позе. Крупная голова его ни разу не повернулась, ни влево, ни вправо, с началом заседания взгляд Стулова устремлялся поверх сидящих в зале людей, в какую-то одному ему видимую точку, и не изменял своего направления до очередного перерыва.

«Тот ещё деятель! — думал Степанов. — Такой прямиком не то что через толпу, сквозь каменный

Вы читаете Семигорье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату