нет росы, пришли засуха и огонь. Погибли плодовые травы и цветы, нет ни малины, ни черники, ни клюквы, ни морошки, ни брусники, все торфяники и болота выгорели и погибли.
Землемерная вервь, — восклицает он в заключение, — куда ты идешь? Измерить долготу и широту пожарища-пустыни. Где ты, зелень лесная, свежесть воздуха, аромат бальзама соснового леса, которым исцелялись больные? Все погибло!»
Я привел эти выдержки, как чрезвычайно характерные и рисующие настроение живого человека, в душу которого заглянул ужас надвигающегося бедствия. Семьсот сорок четыре местных жителя разнообразных профессий в семисот сорока четырех почти единогласных отзывах нарисовали картину, впечатление которой обобщил автор цитированных строк. «Что чувствую, то и говорю, — пишет он в конце, вспоминая внезапно, что он не ветхозаветный пророк, а русский бесправный человек, подлежащий административным воздействиям и пишущий вдобавок на официальном бланке, — о чем спрашивают, то и отвечаю: прошу за откровенное слово не подвергать меня ответственности». Опасение на этот раз, пожалуй, напрасное: то, что чувствовал автор ответа, чувствовали с ним вместе почти все, кому доводилось видеть вблизи нивы и деревни.
Замечательно единодушие в этом отношении, которое водворилось на короткое, впрочем, время. «Бедствие ужасно, необходимы самые широкие и быстрые меры», — говорил с необычайным одушевлением в губернском собрании председатель васильской уездной управы А. А. Демидов. В июле на экстренном уездном земском собрании в Лукоянове необходимая цифра ссуды была исчислена в четыре миллиона семьсот тысяч рублей (для одного уезда!). Я привожу эти два случая, как наиболее характеризующие настроение того времени, когда «урожай 1891 года» был еще на полях и всякий мог его видеть. Это печальное зрелище убеждало всякого. Еще за несколько месяцев перед тем тот же председатель васильской управы, А. А. Демидов, известный местный ретроград, возражал против всякой помощи с той самоуверенностью, которая присуща подобным господам: «Господа! мы давно уже слышим это нытье и печалование о нужде и грозном голоде. Мы слышали это уже и прошлой весной в нашем уезде. Знаете ли, как мы распорядились (с ударением и расстановкой): не дали ни зерна, никто не умер, и поля оказались засеянными». И вот, этот же самый человек и в той же зале сам уже бьет тревожный набат, и теперь все, конечно, верят, что бедствие идет ужасное, тем более, что, как оказывается, не все поля оказались засеянными и в прошлом году…
Да, это был какой-то испуг. Чудовищную цифру в четыре миллиона с лишком для Лукояновского уезда высчитали и отстаивали в земском собрании двое влиятельных гласных, земские начальники господа Пушкин и Струговщиков. Нужно признаться, что статистические приемы господ земских начальников были ребячески наивны. Признав полный неурожай, они отрицали наличность каких бы то ни было запасов, и потому могущих прокормиться собственными средствами считали не более одного процента. На остальные девяносто девять процентов населения была рассчитана ссуда по тридцати фунтов, прибавлены семена, и вот перед собранием встала чудовищная цифра, от которой в Нижнем пришли в ужас. К счастию, губернская управа располагает статистическими данными, более точными, и статистическое бюро быстро свело размеры лукояновской нужды до более благоразумных пределов (шестьсот тысяч). Интересно, однако, что первоначальные тревожные сведения энергично поддерживались земскими начальниками,
Жатва убрана, поля обнажены, «урожай» печально уехал на возах в закрома, и земля ничего уже не говорит глазу… Не знаю, прав ли я, или нужно искать каких-нибудь других, менее извинительных мотивов, но только с этих именно пор очевидность нужды и необходимость миллионов сразу заменяются в убеждении земцев-дворян представлением об особенном благополучии уезда. Поля убраны, ничтожная жатва свезена, цифра урожая закреплена в сведениях статистического бюро, обсуждена представителями земских управ (в том числе лукояновской), признана единогласно в губернском собрании (в том числе лукояновскими гласными), предложена и принята в уездных продовольственных комиссиях, — и в том числе опять в лукояновской, сделавшей с своей стороны частные замечания, еще усилившие безотрадную картину… Одним словом, цифры урожая признаны всеми компетентными учреждениями в губернии…
Но к этому времени совершенно неожиданно стали вновь раздаваться на Руси «трезвые» голоса, программу которых с такой характеристичной краткостью формулировал один из щедринских героев: «ён достанет!» Читателю хорошо известна эта нота по многоголосому хору ретроградной печати. Сначала, впрочем, она звучала довольно неуверенно в письмах (покойного ныне) Фета.
В октябре в «Московских ведомостях» появилось первое письмо Фета, в котором он делился с редакцией и с публикой сведениями о мужиках той местности, где находится его имение. Оказалось, что «обычный пьяный разгул» в этом году превзошел прежние годы, что кабатчики во все стороны посылали на тройках за водкой, так как обычного запаса в этот год не хватило; что безобразия заставляют трепетать перед возможностью пожаров, но, — что всего важнее, — инженеры (строящейся железной дороги), изготовив тачки и лопаты, предложили местным крестьянам работать по двадцать три рубля в месяц пешему крестьянину и тридцать пять рублей конному рабочему. Явились рабочие, но на третий день, сказав: «Мы не каторжные», ушли с работы, говоря: «Я по миру отправлюсь и наберу рубль в день, и лошадь накормлю, да еще и водочки выпью».
Это была как бы программа дальнейшей невежественно консервативной лжи по вопросу о голоде: вместо голодающего народа в ней выдвигался образ лентяя, обманщика, пьяницы и попрошайки. Вслед за этим крестьяне были обвинены в поджогах, и обвинитель спрашивал, неужели продовольствие будет доставляться и в те селения, которых жители «с увлечением предаются истреблению уцелевших запасов?»
Все это шаг за шагом было опровергнуто фактами и цифрами из самых компетентных источников. Местный губернатор написал о железной дороге: оказалось, что на ней нет отбою от рабочих, хотя плата совсем не так выгодна, как казалось господину Фету; земский начальник Землянского уезда реабилитировал мужиков от повального пьянства и увлечения поджогами. Всего превосходнее, однако, для характеристики всего последующего, — ответ поэта землянскому земскому начальнику. Признавая весьма отрадным факт личного присутствия земского начальника в якобы пьяном селе (где «он не видел ни одного пьяного и даже по виду нельзя было сказать, что здесь было престольное празднование»), — автор писем в «Московских ведомостях» все-таки рассчитывает, что его оппонент «станет на его сторону», и вот по каким тончайшим соображениям: «Мы хотим сказать, что народная жизнь состоит из двух вод, из которых одна, подобно Роне, пробегает через Женевское озеро, не смешиваясь с его струями. Продолжая сравнение, мы всякое создание ощутительных экономических ценностей приравняем к Женевскому озеру, а мир отвлеченных знаков (?!) тех же ценностей сравним с Роной. Для первых (?)
У нас, в Нижегородской губернии, которую я буду иметь почти исключительно в виду на протяжении этих очерков, тоже встали вдруг эти призраки. Они рассеяны всюду, нельзя даже сказать, чтобы «понемногу», — но главный приют их, это — дальний угол нашей губернии, по рекам Алатырю, Теше и Рудне, в Лукояновском уезде. Если г. Фет, с настойчивостью, достойной лучшего дела, спорил даже с