— Слова-то ваши того, с душком.
— Эту саблю вручил мне отец. Он честно служил государыне императрице и отечеству…
— Ну вот, опять вы дерзите. Разве вам не известно, что государь повелел не употреблять слово «отечество» и «гражданин»? Иль вы пренебрегаете императорской волей?
— Тьфу ты, будь неладен! Видать, нечистый меня попутал, — постарался перевести в шутку разговор Матвей Иванович. — Ну, спасибо, сударь, за добрую весть. Через три дня моей ноги в столице не будет.
13 декабря он действительно выехал к себе на Дон.
И не ведал Платов, что в тот самый час, когда карета выносила его из столицы, Ратьков докладывал Павлу.
— Этот самый Платов, ваше величество, дерзкие мысли изволил высказать. Сидевший с ним в камере полковник Трегубов донес, да и мне пришлось сие слушать. Замыслил доказать свою невиновность. Полагаю, что на Дон его нельзя пускать. Подалее бы от родных мест надобно направить.
— Так не пускать! Немедленно вернуть!.. Нет, не сюда! В Кострому его! Послать сейчас же нарочного с депешей к Орлову, приказать направить Платова без промедления в Кострому!
В тот же день вслед Платову помчался сенатский курьер Николаев с письменным предписанием. 16 декабря он примчался в Москву.
— Останавливался ли отставной генерал Платов? — потребовал ответа у хозяина придорожной гостиницы.
— А как же! Он и ныне проживает. Пошел на службу в собор, завтра поутру отбывает далее.
Курьер поспешил к собору. Служба как раз кончилась, и народ выходил из храма. Он узнал Платова, высокого, по-кавалерийски стройного, с посеребренными усами и висками.
— По велению самого императора, — шагнул он к генералу…
Матвей Иванович ехал в Кострому с чувством глубокого и несправедливого оскорбления, и причиной опять был ни кто иной, как сам государь. Душила обида, но высказать ее не мог: рядом сидел Николаев, настороженно следящий за каждым его шагом. «Дурак! Неужто сбегу?» Он понимал, что пребывание в Костроме — это ссылка, неведомо длительная по времени. Она не страшила, терзало душу воспоминание о доме, там семь его детей, к тому же вторая жена здоровьем слаба, часто болеет.
24 декабря добрались до Костромы. Город встретил перезвоном колоколов. Возвышались маковки церквей, кресты колоколен царапали серое низкое небо.
— Губернатором здесь Островский Борис Петрович, — сообщил Николаев. — К нему у меня письмо относительно вашего превосходительства.
В письме обер-прокурор писал, что генерал-майору Платову Государь Император соизволил повелеть жить без выезда в Костроме, а губернатору следить за образом его жизни, о чем постоянно уведомлять.
На следующий день пред Платовым предстал здоровяк с крутыми плечами и большой головой. Широкоскулое лицо с узкими глазами и плющеным носом источало радость:
— Готов биться об заклад, что вижу донского героя! Матвей Иванович, здравствуйте!
— Ермолов! Ты ли? — Когда-то Потемкин назвал его белым негром. С легкой руки светлейшего эта кличка прочно приклеилась к молодому офицеру. Он и в самом деле лицом походил на африканца. — А ты-то за что здесь, кавказец? За что тебя угораздило?
— От великого до смешного — один шаг, а в нынешнее время и того менее. Одни ли мы в опале!
С восшествием на престол Павла над Россией словно опустилась хмара. Боясь, как бы «зловредные умствования» и дух французской революции не встревожили россиян, необузданный самодержец повелел принять жесткие меры. Запрещался выезд русских за границу, ввоз иностранных книг, газет, журналов, даже музыкальных пьес; усилилась власть цензуры, все частные письма вскрывались.
Полагая, что дисциплина в армии низка, государь ввел жесточайшие меры для наведения «порядка». Русский устав заменялся прусским уставом сорокалетней давности. Армия облачилась в прусский мундир, непригодный не только в войне, но и в мирное время. Со службы были уволены неугодные императору офицеры и высшие чины. Получили отставку семь фельдмаршалов, в том числе Румянцев, Каменский, Суворов, более трехсот генералов. Увольнялись за малейшее отступление от уставного правила, отдавались под суд.
Платов и Ермолов поселились по-соседству, часто проводили вместе целые дни. Нередко к генералу приезжали из близлежащих поместий помещики, приглашали к себе.
— На сие не имею права, — ответствовал Островский. — Испрошу разрешения столицы.
Он послал письмо прокурору Куракину: «Осмеливаюсь сим испросить у вашего сиятельства милостивого, буде возможно, позволения во утешение скорбной души Матвея Ивановича Платова, чтобы позволено было ему в некотором разстоянии от города в селения к дворянам известным по званию их выезжать; ибо его всякий желает у себя видеть за его хорошее, тихое и отменно вежливое обращение; ему же сие послужит к разгнанию чувствительной его унылости».
Ответ пришел через несколько дней: «Сколько бы ни желал сие сделать, но невозможно, ибо это не от меня зависит».
— Терпи, казак, атаманом будешь! — успокаивал Ермолов.
— Ходил в атаманах. Все это в прошлом.
— Я имею в виду большим атаманом, всего Войска Донского.
— Хороший ты человек, Алексей Петрович. Зятя бы мне такого! И не пожалел бы для тебя атаманского полка, вручил бы со спокойной душой…
Как ни было тяжело, Матвея Ивановича не покидала вера, что возведенная против него напраслина будет отвергнута, что он еще поведет в сражение полки. Он часто раздумывал над проведенными ранее сражениями, строго оценивал в них свои решения и действия частей, выискивая недостатки и промахи. С жадностью набрасывался на газеты и сообщения, которые поступали в последнее время с Итальянского фронта, где воевала против французов возглавляемая Суворовым русская армия. Генералиссимус ведь ранее тоже был в опале.
Но в сентябре 1800 года возникло дело об укрывательстве на Дону беглых крестьян, и тучи над опальным генералом вновь сгустились. Невыносимые условия вынуждали бедняков центральных районов России бежать на юг. Существовавшее издавна право «с Дона выдачи нет», хотя и было отменено, однако многим беглым еще помогало укрываться. Павлу представили списки помещиков, у которых беглые нашли приют. Там оказалась и фамилия Платова.
— Опять Платов! — вскипел Павел. — Где ныне он?
— В Костроме, под надзором.
— В Костроме? Не там ему место! Не там! В крепость его, в равелин! И потребовать объяснение!
Письменное распоряжение о переводе Платова из Костромы в Петербург застало его больным. Сказалась походная жизнь, ранения. 9 октября его вывезли из Костромы снова в Петропавловскую крепость, на этот раз в Алексеевский равелин, как повелел император. Прощай, Кострома, где бесцельно прожито три года! Впереди темная неизвестность.
Через неширокую дверь его ввели в большое сводчатое помещение со множеством дверей по обе стороны.
— Ну-ка, гусь-сударь, скидывай одежку, — потребовал рябой стражник. — Тут, сударь, зараз подчиняйся, с полуслова!
С него стащили сюртук, шаровары, сапоги. Босым, в одном белье провели дальше.
— Одевай, гусь-сударь, парадное! — швырнули заношенную шинель, колпак, затвердевшие, без шнурков, башмаки.
Камера напоминала мешок. Шесть шагов до окна и от стены до стены — три. Койка, стол да параша. И все.
Окно от пола высоко. Нижний край проема скошен, чтобы свет падал в камеру. Решетка из толстых прутьев, схваченная для прочности на пересечении кольцами. Видно низкое, серое и холодное петербургское небо.
От окна к двери можно ходить, вышагивать по каменным плитам до бесконечности, до одурения.