Матвей Иванович слушал песню затаясь. Он мысленно представлял не только поющих в скорби казачек, но и картину встречи возвращавшегося с дальнего похода казачьего полка, и коня в подворье, хозяин которого остался лежать на чужбине.
Матвею Ивановичу тоже было грустно. Сколько казаков навсегда осталось там, у Москвы и Смоленска, на Немане и Висле, и сколько еще прольется горьких вдовьих слез по убиенным в последних сражениях.
На второй день по прибытии в Новый Черкасск Матвей Иванович поехал с дочерью Анной и ее мужем Харитоновым Константином Ивановичем на могилу жены.
Елизавету Петровну не взял.
— Побудь дома, я ненадолго.
— Да-да, конечно, поезжай, — поняла она. — Я останусь…
В коляске доехали до кладбищенских ворот, а дальше пошли неширокой дорогой. Справа и слева виднелись в пожелтевшей чаще гробницы, кресты, обелиски.
— Вот здесь, папаня, — указала Анна на отходившую вправо едва приметную тропку.
Тропинка, попетляв среди гробниц и корявых стволов акаций, уперлась в железную ограду. Тягостно заскрипела дверца.
День выдался спокойный, и в кладбищенской тиши отчетливо слышалось тоскливое попискивание пичужки, басовито гудя, пролетал шмель.
— Оставьте меня, — сказал Матвей Иванович.
Отрешившись от всего, он опустился на колено.
— Здравствуй, Марфуша. Вот я и вернулся, а ты не стала ждать… Без меня тебя похоронили. Как и Надю. Такова уж судьба. Дома — гость, хозяин — в походе. Всю жизнь в седле: оберегал покой России, отбивал ее от врагов…
С прибытием в Новый Черкасск у Матвея Ивановича начались немалые хлопоты. С утра он выезжал из Мишкино, где находился его дом, в Войсковую канцелярию и с горячностью принимался за дела, которых, к великой досаде, никак не убавлялось. Приходили бумаги из Петербурга, из станиц, казаки жаловались, просили, требовали вмешательства в их судьбу, разбирательства самых неожиданных тяжб.
— Ох уж эти мне письменюги! — говорил он всякий раз, когда в кабинет входили чиновники из отделов с пухлыми делами или кипами бумаг, которые он должен был прочитать и рассудить.
— Надо, ваше сиятельство, — с подобострастием говорили чиновники.
— Да по мне лучше пребывать в сражении, чем копаться в них.
Матвей Иванович давно собирался объехать все земли Войска Донского: побывать и на севере, посетить верховые казачьи станицы, да и калмыков не обделить вниманием. На донских землях их жило немало. Над калмыцкими поселениями верховодил подполковник Греков, его зять, муж младшей дочери.
Но выехать Платов так и не смог: мешало то одно, то другое.
Был он ревностным хранителем казачьих обычаев и уклада и не терпел нарушений. Однажды двое молодых казаков-горожан вздумали щеголять в одежде французского покроя. Узнав об этом, атаман рассвирепел:
— Такого не потерплю! Негоже казаку уподобляться жалким французам и пялить на себя то, что казачьему обличию чуждо. — И приказал щеголей посадить на гарнизонную гауптвахту. Срамную же одежду уничтожить.
В другой раз за повинного казака пришла ходатайствовать дама его сердца. Матвей Иванович любезно принял просительницу, внимательно выслушал.
— Как я понял, поручик, что на гауптвахте, ваш возлюбленный.
— О да, ваше сиятельство! Уж скоро месяц, как познакомились! — привстала возбужденная дама.
— Хм-хм, — недовольно дернул плечом. — Приведите-ка сюда поручика.
Поручик вскоре предстал.
— Вот, господин казак, — обратился к нему Матвей Иванович, — ваша дама пришла просить о снисхождении. Я вам скажу, что прослужил верой и правдой более пяти десятков лет, и такое встречаю впервые. Никогда еще не видел, чтоб за казака, да еще офицера, просила женщина. Сколько вам определили для отсидки?
— Сем дён, ваше сиятельство.
— Ну, братец, тогда отсиди еще столько же, чтоб впредь никакая просительница не осмеливалась делать подобное.
Хотя повседневные заботы отнимали немало времени, однако Матвей Иванович сумел решить и важные дела: переиначил организацию Войсковой канцелярии и упорядочил управление в станицах, переселил многие казачьи семьи на новые места. Немало было им сделано и в самом городе: строился-то он на пустом месте, и приходилось решать самые разные проблемы.
А на второе лето своего пребывания в Новом Черкасске он совсем занемог. Силы стали изменять. Редко когда высиживал в канцелярии до обеда. Уже к двенадцати часам торопился до наступления зноя возвратиться в родное Мишкино.
Теперь он ясно понимал, не признаваясь в том другим, что место для города выбрано неудачно. Бирючный кут, на вершине и склоне которого стояли дома, обдувался со всех сторон. Зимой в городе гулял холодный северный ветер, а в остальное время дул острый, как лезвие сабли, восточный. Летом он приносил обжигающее дыхание калмыцкой степи, от которого горела даже трава. И от Дона город находился в отдалении.
Тяжелым было для него лето. В одном из писем, которое послал в конце августа из Новочеркасска в Петербург, Матвей Иванович писал: «Я все лето провалялся от беспрерывных болезненных припадков, от них и по сие время не могу еще совершенно оправиться; причиною сему, конечно, жестокие, продлившиеся во все лето жары, каковых давно здесь не помнят, а не менее и то, что найдя здесь во множестве скопившихся от долговременного отсутствия моего дел, желал со всевозможной поспешностью дать одним из них должное решение, а другие привести в надлежащий порядок и исправность. Теперь всю надежду полагаю на восстановление здоровья моего на будущую осень, которая, если не исправит оного, то признаться должен, что не знаю уже, что со мной затем будет».
Как-то в кругу близких он соткровенничал:
— На Дону, я вам скажу, многое запущено. И, конечно, в том немалая и моя вина. Ведь за семнадцать лет пришлось мне хозяйствовать не более трех лет. Да-да! Я подсчитал. И то все наездами, недолгими