высоким званием врача. Если вам не изменяет память, товарищи, началось это со дня приезда Устименко, когда она выписала Бодрову оскорбительный рецепт. Разве такое допустимо?
Да, Острецов не случайно торопился провести собрание. Пока в людях не забылась смерть ребенка, ее снова напомнили им, преподнесли в зловещем освещении... Вот почему торопился Острецов с собранием! Вот почему ездил в пургу за Чебаковым. Он умнее, тоньше оказался, чем она предполагала. И тут Любу вдруг озарило: да ведь Владислав не скажет нигде и никому, за что ему побил окна Лешка — Генкин товарищ, почему Азовсков не дал стекла. Если бы все сидящие в зале знали эти причины, то разве так бы он выглядел в их глазах сейчас, на высокой трибуне! Но они не знали, и поэтому Владислав предстал перед ними героем, жертвой, страдальцем за правду, за принципиальную критику. А народ любит героев! Герой же не ради личной корысти старается, а ради общего... И, конечно же, его поддержат. И будут до тех пор поддерживать, пока не разберутся, пока не увидят, кто он на самом деле...
Острецова сменила Поля. Наверно, в ней еще не перегорела детская влюбленность в учителя. Это можно было видеть по ее сияющим глазам, которых она не спускала с Владислава, севшего рядом с Чебаковым. И она повторяла, только не так складно, слова своего бывшего учителя: антигуманность... преступное равнодушие... честь комсомольца...
Тараторила Поля, проглатывая окончания слов, тараторила и — совсем неожиданно: объявить Устименко строгий выговор с занесением в учетную карточку!
— Да ты что?! — вскочила Таня. — Очумела? Ты в своем уме?
— Если б у тебя умер братишка или кто-то близкий... Медик, а не понимаешь! — обиделась Поля.
— Председатель, веди собрание! — крикнули из зала.
Григорий неловко поднялся, постучал карандашом по графину:
— Тише! Ты сядь, Таня. Если хочешь выступить, я дам тебе слово.
— Конечно, хочу! — Таня резко отодвинула стул и побежала к трибуне. Она задыхалась от возмущения. — Здесь вот... здесь Острецов ну все-все вспомнил... память у него ну просто замечательная!.. Хорошо помнит чужое, а свое забывает. Вот пускай он сейчас выйдет опять сюда, — Таня требовательно постучала кулачком по трибуне, — выйдет и скажет, за что ему Лешка окна побил. Пускай скажет, почему Азовсков стекла не дал... Вот пускай честно в конце концов расскажет всем нам... И тогда вы увидите, какой он светлый и чистый! Других судит, а сам чернее сажи, грязнее грязи...
Владислав приподнялся за столом, с достоинством обратился к залу:
— Я попросил бы собрание оградить меня от оскорблений...
— Щекотки боишься? — отозвался Генка.
— Тише, товарищи! — снова постучал карандашом Григорий. — А ты, Татьяна, без этих, без излишеств. Продолжай!
— Продолжать в конце концов нечего! Пускай Острецов объяснится.
Она села на свое место. Владислав встал.
— Я мог бы ответить на ультиматум Тани в заключительном слове, коль она требует. О том, что покойный Алексей побил мне окна, я впервые слышу. Кстати, вы помните, как бессердечно отнеслась Устименко к спасению утонувшего Леши? Это вам еще один факт. С Лешей у меня были самые лучшие дружеские отношения, и я считаю, что на него клевещут. Мертвый ведь не может защищаться! Поэтому собрание обязано защитить его доброе имя.
Комсомольцы зашумели. Генка вскочил:
— Никогда Лешка не был твоим другом! И я был свидетелем, когда он бил стекла.
— Он или ты? Вспомни, Гена. Так сказать, горячая месть за обиженного критикой отчима. Вспомни!
Генка слышал недобрый шум в зале и понимал, что сказал лишнее и Владислав «срезал» его.
— Я отговаривал Лешку. Но ты ж ему сказал, что для него дорога в комсомол закрыта. Он очень обиделся.
Владислав рассмеялся:
— Все это, Гена, частушки-нескладушки. Эх, если б знал Алексей, как его здесь защищают! — Повернулся к Григорию: — Веди собрание, председатель, а то у нас не собрание получается, а какая-то художественная самодеятельность...
Инициатива была в его руках.
Люба не стала оправдываться. Она лишь сказала, не поднимаясь на сцену: «Все эти сочинения товарища Острецова — чушь! Со временем сами увидите». И села. Она уже знала, что на этом собрании нет смысла идти против Острецова. Смерть есть смерть, а она всегда волнует и печалит людей. Рядом с ней Любины «разоблачения» показались бы людям просто ничтожными. Да и Таня с Генкой выступили не лучшим образом, восстановили кое-кого против себя...
Двадцать шесть проголосовали за строгий выговор с занесением, девять против, один — воздержался. Воздержался Григорий. Владислав посмотрел на него с недоумением, огорченно качнул головой.
Чебаков взбежал по ступеням на сцену, но не стал за трибуну, шагнул к низкому барьерчику рампы. Руки его были заложены за спину. Он качнулся с носков на пятки, будто пробовал прочность полов авансцены. И Люба поняла, что Василий доволен ходом собрания.
— Мне понравилось ваше собрание, лебяжинцы, — негромко сказал он после минутного молчания. — Оно получилось деловым, нелицеприятным. Настоящим комсомольским. Чувствуется, что вы болеете за свой колхоз. За свою трудовую славу. За свое комсомольское имя. И можно искренне надеяться, что это собрание послужит суровым уроком не только Любе Устименко, а каждому, кто забывает о своей личной ответственности за все, что делается вокруг нас...
Он впервые остановил свой взгляд на Любе. И опешил: Люба, улыбаясь, смотрела ему прямо в глаза. Чебаков озадаченно скользнул взглядом на ее соседа Генку Раннева. У того глаза угрюмые, недобрые. В эти глаза — что в черное дуло наведенного револьвера смотреть. Однако на других лицах — внимание, одобрение, солидарность!
Не все аплодировали Василию. Секретарь партбюро Жукалин не расцепил рук, скрещенных на колене. Может быть, он дремал? Был Жукалин стар, уже года три-четыре на пенсии, ко всему привык, ничто его, вероятно, не волновало.
— Будете выступать? — спросил Чебаков, садясь рядом. — Вы слушали меня?
Жукалин выпятил мягкие губы, пожевал ими, посопел.
— Выступление было на уровне... Правда, огонька, ярости маловато для такого случая. Вот мы, бывало, в тридцатых годах, когда колхозы организовывали...
Снова вскочила Таня.
— Павел Васильевич! — переламываясь через стол, подалась она к Жукалину. — Что же вы-то молчите?! Неужели согласны со всем, а?! Скажите, ну!..
Жукалин неохотно поднялся с места и, помедлив, узловатый палец направил на красное полотнище лозунга, прибитое над сценой:
— Тебе, Таня, не видно оттуда, а мы все читаем: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!» Кому, Таня, возводить? Владимир Маяковский сказал: моло-дым!
Засмеялись в зале, захлопали в ладоши. Но Жукалин не улыбнулся.
— Я без шуток, юноши. Вам головы даны не для того только, чтобы речи сочинять, а и, ну, думать, что ли... Мнится мне, будто не всегда вы думаете. Мнится, зря так доктора нашего обидели... Доклад у Владислава огневой получился, толковый. Но — с перегибами. Коли медэкспертом не установлена достоверная причина гибели ребенка, не надо загодя обвинять врача. Коли утонул Алексей, не надо терзать за него доктора, не виноват доктор. Это у нас в тридцатых годах левацкими перегибами называлось... Мы тебя, Острецов, везде и всегда поддержим, так и знай. Однако же ты не злоупотребляй этим, не обижай напрасно людей. Человек — тонкий инструмент...
Владислав легонько кивал, смотря себе под ноги. Он соглашался. А в душе посмеивался над поучениями Жукалина. И Жукалин, опускаясь в кресло, угадал это. Скрещивая на колене костлявые руки, недовольно жевал губами и посапывал. Потом повернул голову к Владиславу:
— Я тебя пока поддерживаю. Пока. Понял? А ты мотай на ус.