дальше, пусть бы я даже валялся на дороге с пробитой головой. В последний момент я еле отпрянул в сторону – по милости чертовых тормозов машину пронесло еще метров на сорок вперед, я бросился вслед и подбежал к ней со стороны водительского окна. Я погасил фонарь, панель приборов достаточно высвечивала лицо человека, который вел машину. Я сказал ему, в чем дело, и попросил помочь, и, пока я говорил, душа у меня стала уходить в пятки, – по правде говоря, еще когда я приближался к машине, я начал испытывать страх, безотчетный страх, в общем-то неоправданный, ведь в таком месте и в такую тьму больше должен был опасаться шофер. Объясняя ему что да как, я заглянул внутрь автомобиля, сзади никого не было, но рядом с водителем что-то сидело. Я говорю «что-то» за неимением лучшего слова, все началось и закончилось тут же, единственно реальным был страх, какого я никогда не переживал. Клянусь тебе, когда водитель, резко нажав на газ и сказав: «Нет у нас бензина!», рванул вперед, я испытал облегчение. Вернувшись к нашей машине, я не мог объяснить жене случившегося, но этого и не требовалось, она сама почувствовала весь этот бред как нечто угрожавшее нам со стороны автомобиля и ощутила это на расстоянии, даже не видя того, что увидел я.
Ты спросишь, что я увидел, а я и сейчас тебе не отвечу. Рядом с водителем, я сказал, находилось нечто черное, что не делало ни малейшего движения и не поворачивало головы. В конце концов мне ничего не стоило снова зажечь фонарь и осветить обоих, но объясни на милость, почему моя рука не решилась на это, почему все это длилось лишь миг, почему я чуть ли не благодарил бога, когда автомобиль рванулся и исчез, и в особенности – какого хрена я радовался, что просидел в открытом поле всю ночь, пока на рассвете какой-то грузовик не протянул нам руку помощи и флягу с граппой?
Чего я никогда не пойму, так это чувства, которое возникло прежде, чем я увидел то, что увидел и что помимо всего прочего почти ничем не было. Словно бы я испугался, еще когда почувствовал, как эти, в автомобиле, не хотят останавливаться и делают это против воли, только чтобы не сбить меня, но и это не объяснение: кому нравится, когда его останавливают в самую полночь в такой глуши. Мне казалось, все началось, когда я заговорил с водителем, но, пожалуй, я начал что-то подспудно ощущать, когда приближался к автомобилю, – какое-то напряжение, что ли. Иначе трудно объяснить состояние озноба, возникшее, когда мы обменивались словами с человеком за рулем и когда мне привиделся тот, другой, который тут же пробудил во мне страх и был сутью всего происходящего. Пойми тут! Был это монстр, какой-нибудь дефективный страшила, которого везли темной ночью, чтобы его никто не увидел? Больной с искалеченным или покрытым гнойниками лицом? Ненормальный, от которого шло какое-то зловещее излучение, гибельное наваждение? Бог весть. Только, знаешь, брат, никогда мне не было так страшно.
Так как при мне были тридцать восемь лет хорошо упакованных аргентинских воспоминаний, рассказ Альдо в определенной его части вызвал щелчок, и моя ЭВМ, мгновение поверещав, выбросила карточку с догадкой, а возможно, и объяснением.
Я вспомнил, что испытал нечто подобное в одном кафе в Буэнос-Айресе – этакий первозданный ужас, как в кино на «Вампире», – через уйму лет этот ужас сопрягся с ужасом Альдо, и, как всегда, подобное сопряжение стало силой, породившей догадку.
– Ехал в ту ночь рядом с водителем, – сказал я ему, – мертвец. Странно, что ты раньше не слышал об индустрии перевозки трупов в тридцатые и сороковые годы, были это в основном чахоточные, которые умирали в санаториях Кордовы, а семьи хотели похоронить их в Буэнос-Айресе. Что-то в местных законах или где-то там еще очень удорожало перевозку трупов, вот и родилась идея – слегка подмалевав мертвеца, сажать его рядом с водителем и делать перегон от Кордовы до Буэнос-Айреса за одну ночь, чтобы затемно добраться до столицы. Когда мне рассказали об этом, я ощутил почти то же, что и ты, потом я не раз силился понять это отсутствие воображения у типов, которые зарабатывали на жизнь подобным образом, да так и не мог. Представь себе: сидишь в одной машине с мертвецом, который притиснулся к твоему плечу, и жмешь со скоростью сто двадцать по абсолютно безлюдной пампе. За пять или шесть часов могло произойти всякое, труп – существо не столь закостенелое, как полагают, и живой не может быть настолько толстокожим, как это иногда кажется. Но вот что я тебе скажу, а ты плесни-ка вина, – по крайней мере двое из тех, что участвовали в этом деле, стали позже большими гонщиками в соревнованиях на шоссе. Заметь, этот разговор у час и начался с братьев Гальвес. Не думаю, что они занимались этой работенкой, но состязались-то они с теми, кто ею занимался. И верно – в этих сумасшедших гонках всегда ощущаешь плечом плечо смерти.
Лукас – его больницы (I)
Так как больница, куда лег Лукас, «пятизвездочная», где больной-всегда-прав, и сказать «нет», даже когда он просит невесть что, куда как серьезная проблема для медсестер, всем они обворожительно и наперегонки отвечают «да» – по причинам, указанным выше.
Конечно, невозможно удовлетворить просьбу толстяка из 12-й палаты, который в разгар цирроза печени требует каждые три часа бутылку джина, зато с каким удовольствием девушки сказали «да», «само собой», «ну, конечно», когда Лукас, увидевший во время проветривания палаты в холле букетик ромашек, почти застенчиво попросил разрешения унести одну ромашку в палату, чтобы хоть как-то скрасить обстановку.
Положив ромашку на тумбочку, Лукас нажимает на кнопку звонка и просит принести стакан с водой, чтобы придать растению более свойственное ему положение. Не успевают принести стакан и поставить туда цветок, как Лукас замечает, что тумбочка загромождена склянками, журналами, сигаретами и почтовыми открытками, так что – нельзя ли поставить какой-нибудь столик к изножью кровати, это позволит наслаждаться видом ромашки, не рискуя вывихнуть шею в процессе обнаружения цветка среди различных предметов, размножающихся на тумбочке.
Медсестра тут же приносит требуемое и ставит стакан с ромашкой в наилучшем для обозрения ракурсе, за что Лукас тут же ее благодарит, замечая вскользь, что его посещают многочисленные друзья, а стульев маловато и было бы весьма кстати, воспользовавшись наличием принесенного столика, добавить два-три удобных кресла, что создало бы более располагающую к беседе атмосферу.
Не успевают медсестры появиться со стульями, как Лукас говорит, что чувствует себя крайне обязанным перед друзьями, которые должны делить с ним горькую чашу сию, в силу чего большой стол явился бы как нельзя кстати, предварительно покрытый, конечно, скатеркой под две-три бутылки виски и полдюжины бокалов, желательно граненого стекла, не говоря уже о термосе со льдом и нескольких бутылках содовой.
Девушки разбегаются в поисках всех этих предметов и художественно располагают их на принесенном столе, при этом Лукас позволяет себе заметить, что присутствием бокалов и бутылок значительно снижается эстетический эффект ромашки, она прямо-таки затерялась в общем ансамбле, хотя выход из положения весьма прост, – ведь если чего-то и не хватает в помещении, так это шкафа для одежды и обуви, кое-как сваленной в районе вешалки, так что достаточно поместить стакан с ромашкой на шкаф, и цветок будет доминировать в палате, придав ей тот таинственный шарм, который является ключом к любому успешному выздоровлению.
Сверх меры уставшие от всего, но верные правилам больницы, девушки старательно передвигают широченный шкаф в сторону палаты – на нем в конце концов и водружается ромашка, напоминающая несколько оторопевший, но доброжелательный глаз. Медсестры карабкаются на шкаф, чтобы подлить немного воды в стакан, и тогда Лукас закрывает глаза и говорит, что теперь все в полном порядке и он попытается соснуть. Как только закрывают дверь, он вскакивает, вытаскивает ромашку из стакана и выбрасывает ее в окно, потому что это не тот цветок, который лично ему нравится.
Лукас – его больницы (II)