так близко, что я его узнал! Маурисио, я увидел его лицо и вскрикнул, и, наверное, крик как бы отторг меня от моего «я»; вырвавшись из плена сна, я, задыхаясь, приник к кувшину с водой, а в моем потрясенном, смятенном сознании то и дело проносилась мысль: я же не помню лица, которое узнал за секунду до пробуждения! А утопленник плыл дальше, и бессмысленно было закрывать глаза, мечтая вернуться на берег реки, на берег сна, и отвоевывать у памяти то, что я в глубине души не желал вспоминать. Но как тебе известно, рано или поздно человек смиряется, срабатывает прекрасно отлаженный дневной механизм, все худо-бедно раскладывается по полочкам. В те выходные ко мне приехали Лусио, ты и остальные ребята, мы тогда летом непрерывно развлекались; а потом, помнится, ты уехал на север Аргентины, в дельте зарядили дожди, и в результате Лусио обрыдло торчать на острове… и непогода, и масса прочих обстоятельств нагоняли на него уныние, иногда мы так друг на друга смотрели, что я просто диву давался — откуда что бралось?! Тогда мы кинулись искать прибежища за шахматной доской или за книгами, в душе накапливалась усталость, оттого что пришлось пойти на столько уступок — и все без толку. После очередного отъезда Лусио в Буэнос-Айрес я давал себе клятву больше никогда его не ждать. И с одинаковым, давно уже набившим оскомину негодованием думал что о друзьях, что о ветреном, день ото дня дряхлеющем мире. Но если некоторые, догадавшись об этом, произносили как ни в чем не бывало «до скорого» и больше не появлялись, то Лусио нехотя возвращался; я поджидал его на молу, мы глядели друг на друга как бы издалека, из того, другого мира, который все бесповоротнее оставался позади, из бедного нашего потерянного рая, который Лусио упорно искал у меня на острове и который я стоически защищал, хотя мне, в общем-то, не хотелось этого делать. Ты ни о чем подобном не догадывался, Маурисио, ведь ты неизменно проводил отпуск в каком-нибудь горном ущелье на севере, но в конце того лета… Вон, вон она там, видишь? Выплывает из-за камышей, и с минуты на минуту свет озарит твое лицо. Интересно, что в это время суток плеск реки становится слышнее: то ли потому, что птицы умолкают, то ли темнота как бы аккумулирует некоторые звуки. Так что, сам понимаешь, сейчас, когда эта ночь становится все более похожа на ту, в которую я рассказывал свой сон Лусио, было бы просто несправедливо не закончить мой рассказ. Даже ситуация аналогичная: ты сидишь в том же гамаке, что и Лусио, он тогда приехал в конце лета ко мне и подолгу молчал, совсем как ты, а ведь он вообще-то был очень болтливый, но тут помалкивал и упорно налегал на выпивку, негодуя непонятно на что, — на полнейшую пустоту, которая наступала на нас, а мы не могли ей противостоять. Я не думаю, что мы ненавидели друг друга, это было сразу и больше и меньше, чем ненависть; скука таилась в самой середке того, что некогда величалось бурей, подсолнухом или — если хочешь — шпагой… чем угодно, только не тоской, не тоской и не бурой, грязной осенью, которая разрасталась откуда-то изнутри, словно бельма на глазах. Мы устраивали прогулки по острову, держались вежливо и учтиво, чтобы избежать взаимных обид. Порой бродили по тяжелым коврам из сухих листьев, устилавшим берег реки. Иногда меня сбивало с толку наше молчание, а иногда — слово, сказанное с прежней интонацией; и, наверное, Лусио тоже попадал вслед за мной в ловко расставленные сети бесполезных привычек; и так продолжалось до тех пор, пока ненароком брошенный взгляд и страстное желание остаться в одиночестве не напоминали нам, что мы друг для друга любезные, вежливые незнакомцы. Вот тогда-то он и сказал: «Ночь прекрасная, давай прогуляемся». И мы с ним — как сейчас с тобой, если захотим, — спустились по лестнице с веранды и пошли вон туда, где луна светит прямо в лицо. Дорогу я помню смутно, Лусио шел впереди, а я вслед за ним, сминая мертвые, опавшие листья. Потом постепенно я начал узнавать тропинку, петляющую меж апельсинных деревьев, пожалуй, это случилось не здесь, а чуть подальше, где-то на уровне последних хижин и камышовых зарослей. Помнится, с того мига силуэт Лусио стал вдруг резко выпадать из общей картины, настолько накладывающейся — прямо как калька! — на ту, другую реальность, что я даже не удивился, когда камыши расступились и в сиянии полной луны показалась маленькая песчаная коса и руки реки, тщетно пытающиеся ухватиться за желтые берега. Где-то позади упал перезревший персик, и в этом звуке, напомнившем звук пощечины, была какая-то невыразимая неуклюжесть.
Подойдя к воде, Лусио обернулся и пристально поглядел на меня. А потом сказал:
— Ты это место имел в виду, правда?
И хотя мы никогда больше не заговаривали о моем сне, я ответил:
— Да.
— Даже это ты у меня украл, — не сразу откликнулся он, — даже мое самое сокровенное желание! Ведь именно о таком уголке я и мечтал, именно такое место мне и нужно было. Ты подглядел чужой сон.
И когда он сказал это, Маурисио, сказал монотонным голосом и шагнул ко мне, в моей памяти вдруг прорвался какой-то нарыв, я закрыл глаза и понял, что сейчас вспомню… даже не глядя на реку, я чувствовал, что увижу сейчас конец моего сна, и действительно увидел, Маурисио, увидел утопленника… на груди у него почила луна, а лицо было мое, Маурисио, у утопленника было мое лицо!
Почему ты уходишь? Если хочешь, в ящике письменного стола лежит пистолет, правда, можешь переполошить соседей. Но только останься, Маурисио, давай еще немножко послушаем плеск реки, и может, среди камышей и волн, пальцы которых скользят по илистому дну и превращаются в водовороты, ты в конце концов разглядишь руки, мертвой хваткой вцепившиеся в корни, увидишь, как кто-то, весь в тине и уже порядком обглоданный рыбами, выкарабкивается на отмель и идет сюда по мою душу. Я, правда, могу еще раз испытать судьбу, могу снова убить его, но он обязательно вернется и однажды ночью утащит меня за собой. Да-да, утащит, и сон сбудется по-настоящему! Я отправлюсь в последний путь, проплыву на спине мимо косы и камышей, лунный свет придаст мне величественности, и сон наконец обретет свое завершение, Маурисио, наконец-то обретет свое завершение.
Аксолотль[80]
Когда-то я много размышлял об аксолотлях. Я наведывался в аквариум Ботанического сада и часами наблюдал за ними, следя за их неподвижностью, за их едва заметными телодвижениями. А сейчас я сам аксолотль.
Случай свел меня с ними в то самое весеннее утро, когда после зимней спячки Париж наконец раскрыл свой павлиний хвост. Я проехал по бульвару Порт-Рояль, потом прокатился по бульварам Сен-Марсель и Л’Опиталь и увидел газон, зеленеющий среди всей этой серой массы домов, и тут же вспомнил о львах. Я любил захаживать ко львам и пантере, но никогда не переступал порог влажного и темного здания с аквариумами. Прислонив велосипед к железной решетке, я пошел посмотреть сад. Но львы чувствовали себя неважно, а моя пантера спала. И я вошел в здание с аквариумами; пройдя мимо вполне заурядных рыбешек, я вдруг наткнулся на аксолотлей. Проведя возле них целый час, я ушел и с тех пор уже не мог думать о чем-либо другом.
В библиотеке Святой Женевьевы[81] я вычитал в энциклопедии, что аксолотли — земноводные, точнее, личинки тигровой амбистомы, имеющие жабры. Чтобы понять, что они — мексиканские твари, мне хватило одного взгляда на их маленькие розоватые ацтекские маски, об этом же говорила и табличка в верхней части аквариума. Я прочел, что отдельные экземпляры встречаются и в Африке, они пережидают засуху, зарывшись в землю, а едва начинается сезон дождей, перебираются в воду. Я нашел и испанское название аксолотля — ахолоте, — узнал, что их употребляют в пищу, а их жир использовался (похоже, теперь уже не используется) вместо рыбьего жира.
Я не стал копаться в специальной литературе, но на следующий день снова пришел в Ботанический сад. Я стал наведываться туда каждое утро, а иногда забредал еще и по вечерам. Смотритель аквариума каждый раз, получая от меня билет, растерянно улыбался. Я прислонялся к металлическому поручню, опоясывающему аквариум, и смотрел на аксолотлей. И в этом нет ничего странного, потому что я сразу же понял: что-то нас связывает, что-то давно забытое и отчаянно далекое, но тем не менее что-то близкое нам обоим. И это я осознал в то самое утро — стоило мне лишь остановиться у аквариума, в котором сквозь толщу воды поднимались пузырьки воздуха. Аксолотли громоздились на ничтожно малом участке дна (и лишь я один в состоянии понять, насколько ничтожным и насколько малым он был), покрытом замшелыми камнями. Их было девять, самый крупный из них уткнулся головой в стекло, вперяя взгляд своих глаз золотистого цвета в каждого, кто приближался к аквариуму. Я смутился и едва не застыдился самого себя, когда вдруг понял, с каким же бесстыдством разглядываю эти молчаливые и неподвижные тела, спрессованные на дне аквариума. Я мысленно выделил одну особь, лежавшую справа и несколько отдельно от остальных, и захотел получше ее изучить. Розовое тельце, почти прозрачное (мне вспомнились китайские статуэтки из молочного стекла), напоминающее тело маленькой ящерицы, пятнадцати сантиметров длиной,