испытав любви, я хочу ощущать ее волосы в своих руках, ее тело, я люблю ее, люблю…» Рядом с дорогой возникает лес, принесенные ветром сухие листья захлестывают автостраду. Пьер смотрит на листья, их подминает и взметает мотоцикл; резиновый цилиндр газовой ручки вновь вращается вправо, еще раз вправо, еще и еще. И вдруг появляется слабый блеск стеклянного шара у начала перил. Нет нужды ставить мотоцикл далеко от особняка, но ведь Бобби будет лаять, и он прячет машину среди деревьев и с последними лучами солнца добирается до особняка пешком, входит в холл, надеясь найти Мишель, — она должна была быть там, но софа пуста, в холле только бутылка коньяка и стаканы, дверь, ведущая на кухню, осталась открыта, сквозь нее льется красноватый свет солнца, заходящего в глубине рощицы, и только тишина кругом, так что лучше идти к лестнице, не упуская из виду блестящий стеклянный шар, или же это поблескивают глаза Бобби, он лежит со вздыбленной шерстью на первой ступеньке и едва слышно рычит, через него нетрудно перешагнуть и медленно, не скрипя ступеньками, чтобы не испугать Мишель, подняться по лестнице; дверь приоткрыта, не может быть, чтобы дверь была приоткрыта, а у него бы не было в кармане ключа, но если дверь приоткрыта, то ключ уже не нужен; какое наслаждение, приглаживая волосы рукой, идти к двери, и он входит, нарочито припадая на правую ногу, едва толкает дверь, и она бесшумно открывается: Мишель, сидящая на краю кровати, поднимает глаза и смотрит на него, она подносит руку ко рту, видимо, хотела закричать (но почему волосы у нее не распущены, почему на ней не ночная сорочка небесного цвета, почему она в брюках и выглядит старше), и тогда Мишель улыбается, вздыхает, протягивая к нему руки, и говорит: «Пьер, Пьер» — и, вместо того чтобы складывать в мольбе руки и сопротивляться, называет его по имени и ждет его, смотрит на него и дрожит, будто от стыда или счастья, как сука, но он все же видит ее, несмотря на ковер из сухих листьев, снова закрывающий ему лицо, а он пытается обеими руками сорвать его, и в это время Мишель начинает пятиться, наталкивается на край кровати, в отчаянии оглядывается и кричит; и вся его страсть вскипает в нем и захлестывает его, Мишель продолжает кричать, вот так — зажав волосы в кулак, вот так, несмотря на мольбу, вот так тогда, сука, вот так.
— Ради Бога, но ведь это давно уж забыто и быльем поросло, — говорит Ролан, на всей скорости вписываясь в поворот.
— Я тоже так думала. Почти семь лет. И вдруг — на тебе! Именно сейчас…
— Вот тут ты, пожалуй, ошибаешься, — говорит Ролан. — Если это и должно было выявиться, то именно сейчас, в этом абсурде все достаточно логично. Знаешь, мне и самому… иногда снится все это. Впрочем, не так легко забыть и то, как мы этого типа убили. Но, в конце концов, в то время лучшего мы и придумать не могли, — говорит Ролан, до отказа нажимая на газ.
— Она об этом ничего не знает, — говорит Бабетта. — Разве только, что его вскоре убили. Надо было бы, по крайней мере, рассказать ей об этом.
— Конечно. Но ему-то это совершенно не показалось справедливым. Я помню его рожу, когда мы его выволокли из машины там, в лесной чаще. Он сразу усек, что ему крышка. Но он был, конечно же, не трус.
— Быть смелым всегда легче, чем быть мужчиной, — говорит Бабетта. — Надругаться над девочкой, которая… Когда я думаю о том, сколько я боролась, чтобы Мишель не покончила с собой… В те первые ночи… Меня не удивляет, что она снова чувствует себя как тогда, для нее это почти естественно.
Машина на всей скорости въезжает на улицу, которая ведет к особняку.
— Да, это был ублюдок, — говорит Ролан. — Чистокровный ариец, как принято было говорить в то время. Попросил у нас сигарету, имея в виду, естественно, право последней просьбы. Хотел знать, за что мы его хлопнем, и мы ему все объяснили, если это можно назвать объяснением. До сих пор он мне снится: его презрительно-удивленный взгляд, его почти элегантная манера заикаться. Я помню даже, как он упал на сухие листья: не лицо — кровавое месиво.
— Пожалуйста, прекрати, — говорит Бабетта.
— Он это заслужил, а кроме того, у нас не было ничего — только самодельный охотничий патрон… Нам налево, в самый конец?
— Да, налево.
— Надеюсь, коньяк будет, — говорит Ролан и тормозит.
Из книг
«Все огни — огонь»
«Последний раунд»
Все огни — огонь
«Вот таким будет когда-нибудь памятник мне», — иронически замечает про себя проконсул[133], поднимая руку, которая застывает затем в приветственном жесте. Проконсул позволяет публике, которую не смогли утомить ни жара, ни два часа зрелища на арене цирка, обратить себя в камень на время рева овации. Наступает миг обещанного сюрприза, и проконсул поворачивает голову и смотрит на свою супругу, которая в ответ улыбается ему бесстрастной улыбкой — как всегда на праздниках. Ирина не знает, что сейчас последует, но в то же время словно бы знает — ведь даже неожиданное становится рутиной, когда привыкаешь сносить, с безразличием, которое так ненавидит проконсул, бесконечные капризы повелителя. Даже не поворачиваясь к арене, она заранее знает, что уже брошен жребий, что предстоит жестокое и монотонное зрелище. Ликас, хозяин винокурен, и его жена Урания первыми выкрикивают имя, которое толпа тотчас же подхватывает и громогласно повторяет. «У меня для тебя сюрприз, — говорит проконсул. — Меня уверяли, что ты восхищаешься стилем этого гладиатора». Страж своей улыбки, Ирина чуть склоняет голову в знак благодарности. «Полагаю, ты окажешь нам честь и поприсутствуешь на поединке, пусть тебе и претят ристалища, — добавляет проконсул. — Согласись, что я позаботился о том, чтобы предложить то, что не может тебе не понравиться». — «Ты — соль земли! — восклицает Ликас. — Ты заставляешь тень самого Марса спуститься на убогую арену нашей провинции!». — «И это еще только половина», — говорит проконсул, пригубив из кубка и передав его своей жене. Ирина делает большой глоток, что вроде бы помогает заслонить ароматом вина густой, всепроникающий запах крови и навоза. Воцаряется выжидательное молчание, словно клинком вонзающееся в Марка; он выходит на середину арены, его короткий меч вспыхивает как молния — когда лучам солнца удается проникнуть сквозь щели в старом ограждении стадиона, — бронзовый щит небрежно висит на левой руке гладиатора. «Уж не собрался ли ты выпустить его против победителя Смирния?» — взволнованно спрашивает Ликас. «Нет, я придумал кое-что получше, — отвечает проконсул. — Я хочу, чтобы твоя провинция запомнила меня по этим играм и чтобы моя супруга хоть на какое-то время перестала изнывать от скуки». Урания и Ликас аплодируют в ожидании ответа Ирины, но та лишь молча отдает рабу кубок, словно не замечая поднявшегося над ареной рева публики, приветствующей выход второго гладиатора. Неподвижный, Марк тоже кажется безразличным к овациям, знаменующим появление его противника; лишь кончиком меча он слегка постукивает по позолоченным поножам.
«Алло», — говорит Ролан Ренуар, вытаскивая из пачки сигарету, это движение — словно неотъемлемая часть того, другого — за телефонной трубкой. На линии слышны помехи, треск беспорядочных соединений, слышен чей-то голос, диктующий цифры, и вдруг — тишина, совсем мертвая, из того мертвого молчания, что изливает телефон в ушную раковину. «Алло», — говорит Ролан, положив сигарету на край пепельницы и хлопая по карманам халата в поисках спичек. «Это я», — слышится голос Жанны. «Это я», — зачем-то повторяет Жанна. И, так как Ролан молчит, она добавляет: «Соня только что ушла».
Он должен повернуться к императорской ложе и — как того требует раз и навсегда заведенный порядок — поприветствовать сидящих там. Он знает, что должен это сделать, знает, что увидит жену проконсула, самого проконсула и, вполне возможно, жена проконсула улыбнется ему, как это было на последних играх. Ему не нужно думать, он почти не умеет думать, но инстинкт предупреждает его, твердит, что эта арена — плохая, она — как огромный бронзовый глаз, испещренный извилистыми тропами, оставленными граблями и пальмовыми листьями поверх случайно сохранившихся мрачных следов предшествовавших поединков. Сегодня ему приснилась рыба; ему снилось, что он один, на пустынной дороге, меж полуразрушенных колонн; пока он надевал доспехи, кто-то успел пробормотать, что проконсул не заплатит ему золотыми монетами. Марк не снизошел до того, чтобы расспрашивать незнакомца, и тогда кто-то еще, зловеще рассмеявшись, стал удаляться, так и не повернувшись к нему спиной. Потом кто-то третий стал шептать, что он — брат гладиатора, убитого Марком в Массилии[134], но времени уже